Византия сражается - Страница 102
– Но ты же большевик.
– Ерунда. Я анархист.
– Ты Пьят?
– Да.
– Мы слышали о тебе. Саботажник из Одессы. Эсер.
– Кто вам это сказал?
– Бродманн.
– Он приехал сюда?
– Он все еще где-то здесь. Разве не так? – Смех Махно тоже был добрым.
– Мы вернули его, – сказал человек с усами.
Вошла женщина, такая же маленькая и коренастая, как Махно. Возможно, она приходилась ему сестрой. Во всяком случае, он приветствовал ее как родную. Она сказала Махно, что брат зовет его есть. Батько ответил согласием. Он хлопнул меня по плечу, назвал товарищем и, хромая, вышел из комнаты. Это был великий анархист, Нестор Махно, в зените своей славы. Я считаю его лучшим из людей, участвовавших в нашей войне, а это кое о чем говорит. Он уже тогда пил, но был весел. Он насиловал женщин – сам рассказывал мне об этом в Париже, после того, как Семен Каретник, Федор Щуса и другие его лейтенанты были преданы ЧК или погибли в сражениях. Тогда, в Париже, Махно радовался любому слушателю.
Меня отвели в маленький сарай и оставили с двумя растерянными, неопрятными субъектами. Поначалу они были слишком мрачными, чтобы вступать в разговоры, но, правда, представились. Они вышагивали по сараю, засыпанному соломой, и швыряли прутики в стены. Они также были пьяны. Здесь все были пьяны. Их звали Абрамович и Казаров. Какого-то Абрамовича осудили за саботаж в двадцатых годах. Возможно, это он и был. И Абрамович, и Казаров оказались большевиками. Их арестовали за попытку организации ревкома в соседней деревне. Махно запретил революционные комитеты. Эти двое напоминали многих других; их переполняла жалость к самим себе, они были полны самолюбования – знатоки людей, злившиеся на Москву за то, что их бросили, злившиеся на Махно, который, по их словам, в политическом смысле оказался невеждой. Смуглый Абрамович лицом очень походил на еврея. Он был очень молод; шрам у него на губе подчеркивал злобную, отчаянную усмешку. Казаров выглядел гораздо старше, у него были тяжелые великорусские черты лица; когда-то он, должно быть, считался красавцем. С такой внешностью я сталкивался не раз: сначала человек напоминает Нижинского, а через год уже вылитый Брежнев. Это можно сказать и о Казарове, разжиревшем от украденного хлеба и выпивки. Я держался поодаль от них, в другом конце сарая. Я просто спросил, какой сегодня день. Оказалось, первое мая. Мои соседи сочли это забавным. Я был пленником большевиков, евреев и анархистов в течение двух месяцев. За это время я сделался более рассудительным. Странные выдались каникулы…
Я оставался в сарае с заключенными большевиками всего два дня. Они ничего не знали об Одессе. Меня вывел из сарая усмехающийся махновец; он приказал мне отправиться в дом, который находился в конце улицы. Меня никто не сопровождал. В кармане у меня все еще лежали пистолеты, документы, какие-то деньги. Я, наверное, с головы до ног был покрыт грязью. Я не переодевался, не брился и практически не мылся по меньшей мере шесть недель. Мне было девятнадцать лет. Все вокруг смеялись надо мной и отдавали мне честь. Для всех проходивших мимо я был полковником Пьятом. Вот что стало моим спасением – моя юность. Дом оказался деревянным, с типичной украинской крышей, раскрашенный в разные веселые цвета, с верандой и тяжелой толстой дверью. Я отворил дверь. Солдат сказал, чтобы я прошел в заднюю часть дома. Шагая по коридору, я думал, что за мной послал Махно. Потом послышался звук льющейся воды. В доме было тепло и тихо. Я услышал девичий смех. Я постучал. Мне разрешили войти.
Эсме была голой. Сидя в оловянной ванне, она смотрела на меня и улыбалась. Она протянула ко мне покрытые мылом розовые руки, выставив наружу груди. Ее золотистые волосы потемнели от воды. Тело пахло чистотой и мылом. Она была бесстыдна.
Я отвернулся. Девочка в сером платье намыливала Эсме шею. «Он смущен». Это было ловушкой.
Я сел на стул около ширмы и повернулся к Эсме спиной.
– Как ты попала сюда? Анархисты в Одессе?
– В Одессе белые, – сказала она.
Вторая девушка начала насвистывать мелодию народной песенки.
– Я там не была. – Эсме встала из ванны. Я слышал, как с ее тела капает вода, видел ее тень. Солнечные лучи пробивались через окно в верхней части двери. – Мы остановились на станции, чтобы раздобыть провизию. Меня схватили солдаты и изнасиловали. Меня насиловали так часто, что у меня мозоли между ног.
Девочка в сером поперхнулась и захихикала. Они, конечно, собирались вывести меня из равновесия. Но почему Эсме так ополчилась на меня?
– А мать?
– Сошла с поезда. Она все еще в Киеве. С капитаном Брауном. – Голос Эсме стал мягче. Я почувствовал, что она подошла ближе, встал и направился к двери. Она закуталась в овчину и улыбнулась мне. – Макс?
Не знаю, почему я заплакал. Вероятно, всему причиной усталость и водка. Я потратил впустую так много сил, пытаясь пробраться в Одессу. Плача, я испытывал к ней ненависть. Она гладила мое лицо, а я по-прежнему ненавидел ее. Я столько страдал из-за нее и из-за матери. А их там даже не было. Я лгал, я пережил ужас и боль. Я мог бы спокойно остаться в Киеве с госпожой Корнелиус, которая позаботилась бы обо мне; я мог остаться с матерью. В этом, конечно, не было вины Эсме, но тогда я обвинял ее.
– Она никогда не хотела ехать в Одессу, – сказала Эсме. – Она слышала, что это был последний поезд, сказала, что ты не приедешь и она справится сама.
– А тебя изнасиловали?
– Меня больше не насилуют. У меня вполне достойная работа в агитбригаде. Мы путешествуем по деревням, развозим еду, книги и одежду. Станция примерно в тридцати верстах отсюда. Я только что приехала. Я слышала о тебе и хотела увидеться.
– Ты переменилась, – сказал я.
Ее это позабавило:
– Посмотри на меня, Макс. Хочешь принять ванну? Вода еще горячая.
Эсме – моя девственная сестра, лишенная пороков и страстей. Моя первая поклонница. Моя подруга. Моя роза. Она говорила грязные слова, не чувствуя стыда. Она предложила мне принять ванну. Я все еще был пьян и растерян. Я позволил женщинам снять с меня одежду. Я не возражал против того, чтобы они увидели мои шрамы. Я столько вытерпел от казаков, от их плетей и кинжалов! И я позволил женщинам вымыть меня. Эсме была нежна. Она что-то нашептывала, намыливая мне голову. Женщины высыпали в воду какой-то порошок. Он жег кожу. Он убивал вшей.
Они вдвоем вымыли меня, одна в сером платье, другая – голая, прикрытая лишь старой овчиной. «Я представляла, что это ты», – сказала Эсме. Ее трахали так часто, что между ног появились мозоли. Я дрожал. Я все еще плакал. Мне стало совсем холодно. Я дрожал. Меня укутали. Эсме отвела меня в спальню, где в два ряда стояли пустые кровати. Она сказала, что у меня лихорадка. Легкая форма сыпного тифа. Я не знал.
– Где ты был?
– Всюду, – ответил я.
– С большевиками? С этим Бродманном и его бандой?
Я задумался.
– Нет, я оказался с ними только потому, что искал тебя. Я думал, что ты в Одессе. Ты в самом деле анархистка, Эсме?
Она сказала, что не совсем. Она работала сестрой милосердия в агитпоезде. Там были два доктора, оба евреи; они тоже помогали. Были швеи. По ее словам, у них сохранялся некий порядок. Хотя их и защищали солдаты Махно.
– Скоро они уйдут.
– Почему?
– Потому что белые наступают. Донские казаки стоят у них на пути, и Махно бросил на помощь красным слишком много войск. Но время еще есть.
– Кто тебя насиловал? – спросил я.
– Многие, – ответила она.
– Кто?
– И правда, – сказала она, – казак отхлестал тебя. Животное.
– Бродманн насиловал тебя? – спросил я. – Вот свинья!
– Нет.
– Махно?
– Он спас мне жизнь, – ответила она. – Это было не совсем изнасилование. Это символ власти. Его жена знает, что он делает. Она пытается останавливать его. Ему потом становится дурно. Он пьет. Его солдаты ожидают от него чего-то подобного. Не в одном случае, так в другом. Здесь все знают его и двух его братьев.