Со всеми и ни с кем: книга о нас – последнем поколении, которое помнит жизнь до интернета - Страница 3
Подобно интернету, машина Гутенберга сделала многие профессии смешными или ненужными (например, профессию переписчика). Но гораздо больше перемен произошло не в цехе закаленных копиистов. Как только качество и скорость печати достигли определенного уровня, случилось то, что сейчас назвали бы бумом передачи данных. Например, проповедь, произнесенную в Париже, можно было отлично воспроизвести в Лионе. (Улучшилось и продвижение брендов: подданные впервые узнавали, как выглядели их короли.) Такая согласованность заложила фундамент невероятного рывка, совершенного наукой и техникой. Теперь научный мир, разбросанный по разным городам и странам, превратился в клуб непрерывного общения, где ученые и властители опирались на работы друг друга, а не повторяли их[8]. По мере усиления своего влияния печатный пресс уничтожил монополию на знание, чем воспользовался Мартин Лютер, чтобы сотрясти основы католической церкви. Следующим этапом разрушения монополии стала эпоха Просвещения.
Были у печатного станка и жертвы. Его дешевая и многочисленная продукция уничтожила целые пласты жизни – от декламации эпических поэм[9] до безусловного авторитета тех немногих, кто мог позволить себе приобретение рукописных изданий. В романе Блейка Моррисона «Оправдание Иоганна Гутенберга» (The Justification of Johann Gutenberg) приводится вымышленный диалог Гутенберга с аббатом. Спор касается не содержания печатных книг, а того, как люди их читают. Аббат восклицает: «Слово Божье должны толковать священнослужители, его нельзя развозить по домам, как навоз»[10]. Само обилие печатной продукции, ее способность свободно распространять знания и дешевизна, делавшая напечатанное достоянием масс, представляли опасность для католической церкви и серьезно подрывали основания культуры. Тем не менее в течение нескольких десятилетий после 1450 года печатный станок произвел лишь количественные изменения в обществе (стало больше книг). Ограниченный рынок, отсутствие мобильности населения и почти поголовная неграмотность мешали раскрытию истинного потенциала книгопечатания. А мы сейчас, после изобретения интернета, переживаем качественные перемены. Сетевые технологии мгновенно и радикально изменили нашу судьбу.
Для человека быть участником столь быстрого изменения – это нечто исключительное и чрезвычайное. В конце концов перемены, произведенные Гутенбергом, не произошли моментально. Человеческой жизни не хватало, чтобы стать их свидетелем. Понадобилась целая эра, несколько столетий, прежде чем оказались раскрыты все возможности книгопечатания. Вплоть до XIX века Англия не отличалась всеобщей грамотностью населения, поэтому большая часть жителей страны практически не имела дела с печатными книгами. Да и сам печатный станок не сильно изменился за первые триста пятьдесят лет своего существования.
Но сегодня все иначе: одно убивает другое. Наш опыт укладывается в миг, а не в эру, поэтому ученые-историки, занимающиеся XV веком, могут лишь отчасти сравнивать тогдашние события с тем, что мы испытываем сейчас. В процессе написания этой книги я консультировался с нейрофизиологами, психиатрами, гуру технологий, профессорами литературы, психологами, компьютерными специалистами и многими другими экспертами, жаждавшими поделиться воспоминаниями о своих героических свершениях. Эти люди, шедшие по жизни своими путями, пересеклись, наконец, в одной точке под названием «конец уединению». Эта тема постоянно возникала в наших разговорах. Каждый эксперт, ученый, друг, с которым я беседовал, носил в кармане устройство, способное донести до своего владельца всю сутолоку этого мира. Но мысль об уединении ностальгически звучала в откровениях этих людей.
Возможно, мы никогда не сможем понять истинный масштаб влияния изобретения Иоганна Гутенберга. Ведь изменения были настолько тотальными, что практически стали теми очками, сквозь которые мы все смотрим на мир. Преимущества книгопечатания колоссальны, они оказали огромное воздействие на нашу жизнь. Но мы забываем, что каждая революция в коммуникационных технологиях – от папируса и печатного станка до Twitter – это не только возможность прийти к чему-то, но и вынужденная утрата чего-то.
Маршалл Маклюэн писал в книге «Понимание Медиа»[11], что «новое коммуникационное средство никогда не является простым дополнением к старым и никогда не оставляет их прежними». Успешное новое средство коммуникации активно подчиняет себе существовавшие до него. Оно «никогда не прекращает подавления старых средств до тех пор, пока не найдет для них новые формы и ниши». Таким образом, уничтожение журнальных и газетных редакций, огромное число безработных авторов и издателей, ведущих теперь блоги и сетующих на судьбу в кафе по всему миру, – это неслучайные потери в битве на рынке труда. Наоборот, все это симптом более глубокого бедствия.
Когда мы с восторгом принимаем в объятия дары новых технологий, мы обычно забываем спросить, чего они потребуют взамен – какую плату придется вносить в их кассы за эти чудесные услуги. Мы, например, не замечаем, что в нашем рабочем расписании исчезли свободные промежутки, потому что мы слишком заняты, восторгаясь заполнившими их развлечениями. Мы забыли об играх, появившихся на свет благодаря детской скуке, потому что сама скука оказалась вне закона. Но почему необходимо обратить внимание на то, что приходит конец одиночеству, незнанию, нехватке? Почему нас должно тревожить исчезновение уединения?
Чем больше я задумывался об этом сейсмическом сдвиге в нашей жизни – о стремительном движении к сетевому опыту, прочь от более редких, но конкретных вещей, – тем сильнее мне хотелось понять природу этого явления. Как мы ощущаем жизнь, переживая на своем опыте ситуацию Гутенберга? Как это ощущается людьми, живущими в уникальный исторический момент, когда есть опыт существования с интернетом и без него?
Если мы постараемся понять суть этого возмутителя спокойствия, а потом назовем все фрагменты новой игры (и те, что хотим оставить, и те, от которых неплохо бы избавиться), то сможем ли мы сохранить важные аспекты нашей прошлой жизни, которые в противном случае исчезнут навсегда? Или мы напрочь забудем ценность этой утраты и будем видеть лишь совокупность новых приобретений? Нам уже и не вспомнить, что так нравилось в уединении, мы даже не просим вернуть его.
Чтобы осознать уникальность нашего нынешнего затруднения и понять, как не потерять себя в современной жизни, надо искать ответы во всех закоулках собственного жизненного опыта. Но вопросы, на которые надо ответить, столь же просты, сколь и неотложны:
Что мы хотим взять с собой?
Какие ценности мы бездумно оставляем в прошлом?
Ответы на последний вопрос были мне до боли ясны, когда я сидел перед мониторами в редакции журнала «Ванкувер». Я оставил в прошлом ощущение одиночества. Когда на поверхность мониторов обрушивалась буря цифровых сообщений, мне отчаянно хотелось скрыться в какое-нибудь надежное убежище. Я испытывал почти физическое отвращение к этому натиску. Мне хотелось сесть за пустой деревянный стол и сделать что-нибудь реальное. Мне хотелось погулять по безлюдному лесу. Мне хотелось избавиться от мучительного, как мигрень, непрерывного общения, от сигналов о приходящих на телефон SMS, избавиться от любой коммуникации.
Каким-то неведомым образом я утратил мою прежнюю спокойную жизнь. Но теперь мне захотелось ее вернуть.
Если вы родились до 1985 года, то знаете, как жили люди без интернета и как живут с ним. Вы совершаете паломничество от «до» к «после». (Более молодым не посчастливилось во взрослом состоянии пожить в эпоху «до интернета».) Те из нас, кто принадлежит к переходному поколению, кто одной ногой стоит в цифровом пруду, а другой – на его берегу, испытывают странные муки акклиматизации. Мы – цифровые иммигранты, поэтому не всегда считаем наш новый мир достаточно приветливым. Выражение «цифровой иммигрант» не кажется мне слишком удачным. Ведь предполагается, что иммигрант, меняя страну, улучшает условия своего проживания или спасается от преследований. Что же касается меня и моих сверстников, то мы предпочитаем искать пристанища в стране нашей юности.