Санскрит во льдах, или возвращение из Офира - Страница 10

Изменить размер шрифта:

«Братская семья» — сочетание, знакомое нескольким поколениям ныне живущих людей. У этой идиомы, оказывается, длинная история, она не вчера появилась и уходит в некие устойчивые представления, связанные с образом совместной (коллективной) жизни близкородственных людей (семья), хотя сказано о стране, а не о деревне. Эта родственность имеет деревенскую (аграрную) природу и свойственна переживаниям и сознанию аграрного, малоизменчивого общества, в котором значение имеют не деловые (экономические, технологические и пр.), а родственные отношения. Вот почему, определяя внешние себе миры (счастливое будущее, например), употребляют понятия привычного обихода и видят будущее тем же настоящим. Понятия родства играют здесь не второстепенную роль (отцы — матери, братья — сестры, внуки — правнуки). Сколько в нашей литературе названий, использующих лексику родственных связей: «Братья — разбойники» Пушкина, «Два брата» Лермонтова, «Братья Карамазовы» Достоевского, «Три сестры» Чехова, «Три сестры» Хлебникова, «Братья» Федина, «Сестры» А. Толстого, «Братья и сестры» Ф. Абрамова, «Отцы и дети», «Дядя Ваня», «Мать» — русский читатель легко увеличит список.

Родственные связи важны у всех народов, но для западной литературы эта система отношений — историческое достояние, тогда как для русской до сих пор — живой обиход. Один из французских авторов некогда писал: «Можно утверждать без преувеличений, что все воображаемые утопические республики, начиная с XVI столетия, воспроизводят те же темы, что и Т. Мор: критика социального порядка, собственности, государства, похвала общинной жизни (éloge de la vie commune). В этом смысле Т. Мора можно рассматривать как одного из предшественников современного коммунизма»[11].

Автор не учел обстоятельство, вероятно, не столь важное для человека Запада, но существенное для русского. У Т. Мора говорится не только об общем владении, не только осуждена частная собственность. У него отчетливо сказано, что государство есть средство, которым обеспечены интересы отдельного лица. Самоочевидная, можно допустить, истина для современного западноевропейца в России по сей день остается недостижимой перспективой, ибо по — прежнему человек остается средством государства, чего не было, повторяю, в утопии Т. Мора.

Русская утопия носит «семейный» характер, определяемый понятием (скорее даже ощущением) «мы», а не «я», и это не типология, сближающая русскую утопию с утопиями других народов, но извечный, словно вне времени феномен, не подверженный существенным трансформациям в течение столетий. В этом — одно из решающих отличий двух типов утопизма.

«И вот блеснул перед Иваном Васильевичем целый собор сверкающих куполов, целый край дворцов и строений…» (с. 272).

Архитектура русских утопий тоже «семейна», коллективна. В домах живут не одиночки, не семьи (как, например, в утопии У. Морриса «Вести ниоткуда»: жители будущего отказались от многоэтажных городских домов, предпочитая одно-, двухэтажные в зеленых массивах), а едва ли не все сразу. Дворец у В. Соллогуба — место коммунального, а не индивидуального жительства, как спустя неполные двадцать лет будет во дворце четвертого сна Веры Павловны («Что делать?» Чернышевского) или в градостроительных утопиях русского авангарда.

Вариантом этого коллективизма выступает глобализм — убеждение, что русское — синоним и образец всемирного. В утопических страницах повести Соллогуб пишет: «Мы объяснили целому свету, что свобода и просвещение, одно и то же…» (с. 274). Герой Одоевского, попав из Китая в Россию, сообщает «любезному другу»: «Наконец, я в центре русского полушария и всемирного просвещения…» (с. 275).

Коль скоро так, близкая задача — распространить это просвещение не только по всей земле, но в границах Солнечной системы, а там и за ее пределы, как и происходит в романах И. А. Ефремова. В «Туманности Андромеды» сказано, что коммунизм сделался всеземным явлением, «и самые различные народы и расы стали единой, дружной и мудрой семьей»[12]. В «Часе Быка» описано, как коммунистические принципы переносятся в другую галактику. Еще до Ефремова А. Платонов писал в повести «Эфирный тракт» (1926): «Из других телеграмм с одной четвертой земного шара не явствовало, чтобы Земля потерпела что‑либо существенное от звездных катастроф»[13].

Когда Платонов писал эту вещь, СССР занимал примерно одну шестую часть. Писатель, похоже, исходил из того, что в будущем, изображенном в повести, эти размеры увеличатся до одной четвертой, потом до одной второй, а там сперва планеты Солнечной системы (проект Циолковского) войдут в орбиту советского человечества, затем — галактики. Социализм превращается в космическое событие, и это развитие последовательно изображено русской утопией.

Результат ли космизма, вариант ли называвшегося уже глобализма, разновидностью которого является сам космизм, — но и в XIX столетии, и в XX русская утопия задумывается над глобальной переменой климата. «Представь себе: здесь непрерывно огромные машины вгоняют горячий воздух в трубы, соединяющиеся с главными резервуарами; а с этими резервуарами соединены все теплохранилища, особо устроенные в каждом городе сего обширного государства; из городских хранилищ теплый воздух проведен частию в дома и в крытые сады, а частию устремляется по направлению воздушного пути, так что во всю дорогу, несмотря на суровость климата, мы почти не чувствовали холода. Так русские победили даже враждебный свой климат!»[14].

Предполагаю: климат в цитате — образ той исторической ситуации, которую Одоевский, — возможно, не отдавая себе отчета, — рассматривает как извечную, не поддающуюся никаким воздействиям, по аналогии с климатом. И если существует теоретическая вероятность переменить климат (в книге), как знать, не откроется ли не видимый рациональным сознанием путь к переменам истории. Ведь говорящие на санскрите обитатели полярных зон, окруженных льдами (в романе Щербатова), тоже до некоторой степени «климатический образ»: речь может идти о неосознанном — как и бывает в художественном тексте — стремлении соединить крайности жары и стужи, получить «средний», смягченный климат — жизнь, безусловно невероятную при существующем климатическом «строе».

Замечание в сторону. Подобная образность (климат=истории) настолько укоренилась в поэтических рефлексиях нашей литературы, что в одном из стихотворений Б. Л. Пастернак вопрошает:

Какое, милые, у нас Тысячелетье на дворе?

Об истории словно о погоде, и предположение, что климат (погода) может служить метафорическим аналогом страны, ее истории, политического строя, не выглядит нелепым.

Спустя несколько десятилетий, считая от романа Одоевского, Н. Ф. Федоров задумает проект глобальной метеорегуляции, и его предложение в контексте художественной метеорологии русской литературы могло означать признание: иными средствами вековечные нравы не изменить.

Одно любопытное наблюдение. 1 ноября 1994 г. в г. Долгопрудном Московской области я отклеил со стены листовку, вывешенную в связи с избирательной кампанией по выборам депутата в Госдуму от 109–го Мытищенского избирательного округа (выборы уже состоялись, и листовка теряла предвыборный смысл). Текст гласил: «Русь, куда несешься ты? Сограждане! Благодарю всех, кто поставил за меня свои подписи, и снимаю свою кандидатуру в пользу старейшего русского предпринимателя Павла Ивановича Чичикова. Лидер движения «Субтропическая Россия» Владимир Прибыловский, ночной сторож. Голосуйте за Чичикова!»

Заметьте, как соединились два утопических представления. Чичиков (я беру его в объеме 1–3–го томов романа) и субтропическая Россия. Первое (Чичиков — праведник) осуществимо, если Россия станет субтропиками, иными словами, пока не изменится климат, нечего ждать благодетельных перемен. Несмотря на комический характер листовки, безошибочно схвачен русский архетип, так сказать, наше бессознательное.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com