При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы - Страница 44
В феврале 1827 года Н. М. Языков писал из Дерпта брату А. М. Языкову: «Видел ли ты в № 1 С<ына> О<течества> отрывок из драмматической поэмы Ижорской? Ведь, ето остаток после Кюхельб<екера>. Он мне читал его еще запрошлым летом: кончил ли? Любопытно, что вышло; он хотел сделать из него Фауста»[60]. Выражение «запрошлым летом» (особенно в сочетании с усилительным «еще») скорее всего указывает на лето 1824 года («это лето» – 1826 года, «прошлое» – 1825-го, «запрошлое» – 1824-го). В 1824 году по окончании университетского семестра Языков отправляется через Петербург и Москву (где об эту пору живет Кюхельбекер) в родную симбирскую губернию. Гораздо менее вероятно, что «запрошлым» Языков именует лето 1825 года: в таком случае встреча поэтов произошла во время короткого наезда Языкова в Петербург[61]. (В этом – для нас весьма сомнительном – случае подтверждение получает датировка Е. П. Мстиславской.)
Характерная для Языкова небрежность эпистолярного стиля не позволяет с точностью установить, что именно читал Кюхельбекер младшему знакомцу: только фрагмент, опубликованный в «Сыне Отечества», или также и другие эпизоды мистерии. Ясно, однако, что просто чтением дело не ограничилось – Кюхельбекер разъяснил свой замысел («сделать из него Фауста»), а Языков этим замыслом заинтересовался. Порукой тому более раннее письмо А. М. Языкову (20 сентября 1825), где вслед за ироническими предварительными суждениями о готовящейся к печати драматической шутке Кюхельбекера «Шекспировы духи» следует вопрос: «Не слыхать ли чего об русском Фаусте или о русских Фаустах?»[62]. Это беглое замечание, на наш взгляд, указывает на большую вероятность версии о знакомстве Языкова с текстом «Ижорского» в 1824 году. Если общение поэтов произошло петербургским летом 1825 года, то отделяет его от письма лишь два месяца – срок явно недостаточный для завершения масштабного замысла, о котором недавно узнал Языков.
Другим косвенным подтверждением версии о более раннем знакомстве Языкова с «Ижорским» служит упоминание о «русских Фаустах». Лето 1824 года – время работы над альманахом «Мнемозина», издававшимся совместно Кюхельбекером и кн. В. Ф. Одоевским. В сознании Языкова естественно сливались впечатления от мистерии («русский Фауст») и московских любомудров («русские Фаусты»), вне зависимости от того, общался ли он непосредственно с Одоевским или его информатором выступил Кюхельбекер. К лету 1825 года отношения Кюхельбекера и Одоевского существенно охладились[63] – языковское сближение в этом контексте предстает гораздо менее мотивированным.
В любом, однако, случае замысел «Ижорского» оказывается тесно связанным с творческими установками Кюхельбекера эпохи «Мнемозины». Заметим, что полемический азарт 1824 года, столь отчетливо сказавшийся в статьях «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие» и «Разговор с Ф. В. Булгариным», к началу 1825 года («закупское уединение», во многом обусловленное затруднениями в издании «Мнемозины» и разногласиями с Одоевским) и тем более к лету 1825 года (сложности петербургского существования, компромисс с Гречем и Булгариным, новые интересы, обусловленные сближением с К. Ф. Рылеевым) явно ослабевал. Между тем первая часть «Ижорского» насыщена литературно-полемической проблематикой. Царь зла Бука корит своего приспешника Кикимору за вмешательство в литературные дела:
При понятной иронической перелицовке (место вдохновенного строителя новой русской литературы занял демонический персонаж) пассаж этот находит близкие параллели в известнейших местах статьи «О направлении нашей поэзии…»; ср.: «Будем благодарны Жуковскому, что он освободил нас из-под ига французской словесности и от управления нами по законам Лагарпова “Лицея” и Баттеева “Курса”; но не позволим ни ему, ни кому другому, если бы он владел и вдесятеро большим перед ним дарованием, наложить на нас оковы немецкого или английского владычества <…> Было время, когда у нас слепо припадали перед каждым французом, римлянином или греком, освященным приговором Лагарпова “Лицея”. Ныне благоговеют перед всяким немцем или англичанином…»[65].
Начало монолога Ижорского «Плывет по небу ясная луна» (действие 1, явление 4) строится из набора тех самых элегических штампов, что высмеивались в программной статье «Мнемозины». Саламандр Знич обращается к Кикиморе, отданному в кабалу Ижорскому и заразившемуся его хандрой, со словами «Брат, славная тобой элегия пропета»[66]. Реплика Знича отмечена Ю. В. Манном среди других примеров иронической (на грани пародии) игры Кюхельбекера с элегическими и байроническими стилевыми штампами и мотивами. Ю. В. Манн справедливо связывает движение сюжета в двух первых частях мистерии (историю падения Ижорского) с движением стиля: от элегии к байронической поэме[67]. На наш взгляд, это художественное решение прямо обусловлено теоретическими установками Кюхельбекера (ср. неожиданный для многих, но в сущности логичный антибайроновский выпад в статье «О направлении нашей поэзии…»).
На этом фоне весьма важным представляется свидетельство Языкова о том, что Ижорский и «Ижорский» (герой и произведение) изначально мыслились Кюхельбекером как русские аналоги Фауста и «Фауста». Хорошо известно позитивное отношение Кюхельбекера 1824 года к автору «Фауста»: в статье «О направлении нашей поэзии…» «великий Гете» был противопоставлен «недозревшему Шиллеру», в «Разговоре с Ф. В. Булгариным» эта антитеза была подробно аргументирована восторженной характеристикой творчества Гете[68]. В своей классической работе В. М. Жирмунский говорит о «небывалой для 20-х гг. осведомленности» Кюхельбекера в творчестве Гете[69]. Казалось бы, именно гетеанство Кюхельбекера вело его к замыслу «русского Фауста». Однако дело обстояло сложнее – позднейшие негативные суждения о Гете в тюремном дневнике Кюхельбекера (отмечены Жирмунским[70]) появились не случайно. Разумеется, мысль Кюхельбекера эволюционировала, но переход от гетепоклонничества к спору с великим учителем не был скачкообразным. Зерно полемики приметно уже в первой части мистерии.
В предисловии к изданию двух первых частей «Ижорского» (1835) Кюхельбекер противопоставит свою мистерию пьесам Шекспира и его последователей, Шиллера и Гете. «Наш «Ижорский» создан не по сим образцам, а более по примеру аллегорических игрищ Ганса Сакса, Братий страстей Господних (Freres de la Passion), английских менестрелей, немецких мейстерзингеров и, если угодно охотникам до имен более громких, Кальдероновых Sacramentales»[71]. Средневековые ориентиры, явственно сказавшиеся в третьей части мистерии, были значимы уже в начале работы. «Русский Фауст» должен был не повторить, но оспорить «Фауста» немецкого, гетевского.