Питомник - Страница 17
Через минуту в кадре появился новый персонаж, и Ксюша окончательно убедилась, что никакой рекламой здесь не пахнет. На лужайку, тяжело, неуклюже переваливаясь, вышло странное, жутковатое существо. Глухой черный балахон до пят. Черная лысая голова с небольшими красными рожками. Огромные круглые красные глаза, круглая дыра, обведенная красной каймой, на месте рта, по бокам желтые кривые клыки, отвислый, длинный, совершенно непристойный нос. Приглядевшись, Ксюша поняла, что это просто маскарадный костюм. Кто-то натянул на голову шапку-маску из блестящего черного эластика. Но выглядело все вполне натурально. Шапка-маска была сделана очень качественно.
На лужайке воцарилась тишина. Подростки застыли. Женщина в красном резко поднялась, подошла к ряженому, тихо, жестко произнесла:
– Это что такое? Кто тебе разрешил?
Из-под балахона показались пухлые белые руки и принялись неловко стягивать с головы шапку-маску. Женщина помогла, и через минуту весь маскарадный костюм был у нее в руках. Теперь вместо черта посреди лужайки стояла низенькая полная девочка лет четырнадцати. Плоское широкое лицо с нечистой сероватой кожей, тупая, зыбкая, но добродушная улыбка. Узкие белые шорты и полосатая эластичная маечка нелепо обтягивали ее рыхлое бесформенное тело. Над ушами торчали две тощие желтые косицы, украшенные ярко-розовыми пышными помпончиками. Она застыла посреди лужайки и испуганно, растерянно озиралась. Губы ее шевелились, и сквозь приятный звуковой фон, птичий щебет, сдержанное хихиканье детей отчетливо проступило ее захлебывающееся бормотание:
– Больше не буду, честное слово, не буду, мамочка Зоечка, я виновата, больше не буду.
«Мамочка Зоечка», дама в красном купальнике, исчезла с лужайки вместе с маскарадным костюмом. В глазах девочки дрожала паника. Она не решалась двинуться с места, не знала, что ей делать дальше. И тут на помощь пришла одна из красоток-близняшек.
– Люсенька, киска, иди сюда! – крикнула она. – Иди, я тебя пожалею.
На плоском сером лице засветилась счастливая, благодарная улыбка, девочка широко открыла рот, издала неопределенное, восторженное: «Уауу!» и, тяжело переваливаясь, засеменила на зов. Ей навстречу полетел тугой звонкий мяч, она растопырила руки, пытаясь поймать, но не сумела, и мяч угодил ей в грудь. Люся коротко вскрикнула.
В кадре плавало удивленное, растерянное лицо, девочка пыталась сообразить, что ей нужно сейчас делать. Хотелось плакать, удар получился болезненным, но она знала, что нельзя, и, часто моргая белесыми ресницами, кусая губы, старалась изо всех сил улыбнуться, рассмеяться, никого не обидеть своим плачем, не испортить всеобщее радостное настроение.
Что-то в расплывчатых чертах девочки показалось Ксюше знакомым. Этот несчастный умственно отсталый ребенок напоминал ей кого-то, но она никак не могла понять кого. Выпуклые светло-карие глаза, маленький круглый нос-кнопочка, желтые волосы, тонкие, мягкие, как цыплячий пух. Большая голова беспомощно крутилась на тонкой шейке. На ветру трепетала легкая жиденькая челка, открывая мучительно наморщенный мясистый лоб.
– Люся, только не плачь! Не смей плакать! Иди ко мне, моя маленькая, иди сюда, – послышался за кадром голос Олега. Конечно, это был его голос, тут уж Ксюша не могла ошибиться. Однако в нем звучало нечто совершенно новое. Таким голосом, такими словами он никогда ни с кем не разговаривал. Его речь обычно была груба и отрывиста, тяжелый бас звучал с какой-то механической тупостью. Он говорил так, словно в горле у него перекатывались чугунные гири. Но там, за кадром, на пасторальной лужайке, с камерой в пляшущих руках, был совсем другой человек, мягкий, ласковый, любящий.
Лицо девочки наплывало, увеличивалось, стали видны все ее прыщики и дрожащая влага в широких, ясных, совершенно младенческих глазах. У нее за спиной слышались визг, смех, здоровые красивые подростки продолжали резвиться.
На этом съемка кончилась, остался еще большой кусок пустой пленки, по экрану побежала черно-белая рябь. Ксюша залпом выпила свой морс. У нее сильно пересохло во рту. Сердце застучало как сумасшедшее.
Она знала, что у Олега до нее была жена по имени Лена, с ней он прожил совсем недолго и благополучно расстался. Жена Лена, и никаких детей. Были еще женщины, но ничего серьезного. Олег отказывался говорить на эту тему, грубо, неуклюже отшучивался.
– Тебе это не интересно, – отрезала свекровь, Галина Семеновна, когда Ксюша решилась спросить у нее о прошлой семейной жизни Олега, – считай, до тебя никого не было. Лена оказалась хабалкой, хамкой. Ему, бедненькому, вообще досталось от баб. Он такой наивный, беззащитный, это счастье, что ты у нас появилась.
– А дети?
– Ну, какие дети, Бог с тобой! Какие дети?
Тема была закрыта раз и навсегда. Галина Семеновна постоянно подчеркивала: Машенька – первый и единственный ребенок Олега, долгожданная ее, Галины Семеновны, внучка. Других нет.
Слабоумная девочка Люся, заснятая на лужайке среди здоровых, красивых, жизнерадостных подростков, была поразительно похожа на Олега.
После посещения морга загазованный, пропыленный воздух улицы казался чистым и нежным. Илья Никитич глубоко вздохнул, зажмурился, стараясь избавиться, наконец, от тягостного чувства растерянности и беспомощности. Ему было плохо, тоскливо уже четвертые сутки, с того момента, как попались на глаза в доме убитой Лилии Коломеец эти несчастные вишенки, вышитые на крошечных мешочках с лавандой.
Он много лет занимался расследованием убийств и спокойно относился к виду трупов, даже самых растерзанных. Но иногда какая-нибудь случайная невинная деталь, какой-нибудь легкий бытовой штрих из жизни растерзанной жертвы надолго застревал в памяти.
Впервые попав в морг двадцатидвухлетним студентом юрфака, Илюша Бородин, в то время худенький, темноволосый, с яркими голубыми глазами и широкой белозубой улыбкой, не упал в обморок, не стал заикаться, как некоторые его сокурсники. Конечно, побледнел, и во рту пересохло, но не более. Он был готов к тому, что смерть, особенно насильственная, выглядит ужасно, и увидел всего лишь то, что ожидал увидеть. Раздробленные черепа, выпотрошенные животы и прочие кошмары не преследовали его потом во сне. Но его словно током шарахнуло, когда он увидел небесно-голубые капроновые банты в тугих рыжих косичках мертвой семилетней девочки. Их группа уже уходила из морга, девочку только привезли, она лежала на каталке в гулком кафельном коридоре. Он остановился и перестал дышать. Голова закружилась, и потребовались нечеловеческие силы, чтобы никто не заметил, как стало худо сильному, философски спокойному Илюше Бородину.
Он так и не узнал, каким образом погибла девочка, был ли там криминал или просто несчастный случай. Иногда, к счастью редко, только в состоянии крайней усталости, раздражения, недосыпа, ему мерещились эти косички с бантами, как их заплетают ловкие женские руки, а девочка смотрит на себя в зеркало, улыбается, гримасничает, показывает язык, вертится. Дальше ничего не происходило, воображение отключалось, но это было хуже любого, самого кровавого кошмара.
Трое суток назад, увидев красивые мешочки с лавандой в квартире Лилии Коломеец, он опять вспомнил рыжую первоклашку с ее аккуратными косичками и голубыми бантиками.
Июньские сумерки отливали дымчатой капроновой голубизной. Илья Никитич брел не спеша по рыхлому сероватому ковру из тополиного пуха, щурился на огненное закатное солнце, висевшее между двумя белыми девятиэтажками, и пытался подвести хотя бы приблизительный итог.
Прошло трое суток. Психологический портрет предполагаемого преступника, сложившийся у него в голове, был замешан на пьяном бреде бомжихи Симки и на его, следователя Бородина, личных эмоциях, а не на фактах и здравом смысле. Какие могут быть факты, какой здравый смысл, когда речь идет об огненном звере с красненькими рожками и поросячьим голосом? Между прочим, матерно визжать могла и девочка Люся. Другое дело, если бы бомжиха засвидетельствовала, что у зверя был глубокий бархатный бас. Вряд ли Люся сумела бы материться мужским голосом. А вот напялить на голову шапку-маску – это было ей вполне по силам.