О будущности наших образовательных учреждений - Страница 22
О, несчастные, без вины виноватые! Вам недоставало чего-то, что должно было быть приготовлено для каждого из вас, — истинного образовательного учреждения, которое дало бы вам цели, учителей, методы, образцы сотоварищей и из недр которого на вас веяло бы возвышающее и животворящее дыхание истинно немецкого духа. Теперь вы гибнете в одичании, вырождаетесь во врагов этого, в сущности, внутренне родственного вам духа. Вы нагромождаете вину на вину — и они более тяжки, чем вины каких-либо других поколений: вы загрязняете чистое, оскверняете святое, восхваляете лживое и поддельное. На самих себе можете вы оценить образовательную силу наших университетов и серьезно спросить себя: "Что поощряете вы в самих себе?" Немецкую ученость, немецкую изобретательность, честное немецкое стремление к познанию, немецкое самоотверженное прилежание — все это прекрасные и великолепные вещи, в которых другие нации станут завидовать вам: да, самые прекрасные и великолепные вещи в мире, если над всеми ими, подобно молниеносной, оплодотворяющей и благословенной туче, простирается тот самый благословенный немецкий дух. Но вы страшитесь этого духа, и поэтому над вашими университетами тяжело и удушливо нависла другая туча, под гнетом которой с трудом и усилием дышат наиболее благородные из ваших юношей и безвозвратно гибнут наилучшие из них.
В этом столетии была лишь одна трагическая серьезная и поучительная попытка рассеять эту тучу, открыть просвет на высокое парение облаков немецкого духа. История университетов не содержит более подобной попытки, и тот, кто захочет убедиться доказать, чего им не хватает, никогда не найдет более ясного примера. Это история старых, первоначальных буршеншафтов.
На войне добыл юноша неожиданный и достойнейший боевой трофей — свободу отечества: украшенный этим венком, он стал мечтать о еще благородном. Возвратясь в университет, он задыхался в том удушливом и спертом воздухе, который охватил все области университетского образования. Внезапно его испуганные, широко открытые глаза увидели искусно спрятанное под всякого рода ученостью не-немецкое варварство, внезапно он открыл, что его собственные товарищи, лишенные руководителя, становились жертвами отвратительного юношеского шатанья умов. Это разгневало его. Он поднялся с тем же гордым видом возмущения, с каким, вероятно, некогда Фридрих Шиллер декламировал своим товарищам «Разбойников»; и если тот на заглавном листе своей трагедии поместил изображение льва и надпись in tyrannos, то его ученик сам был этим львом, готовым к прыжку. И все тираны действительно затрепетали. Да, эти возмутившиеся юноши не слишком отличались в глазах боязливых и поверхностных людей от разбойников Шиллера; их речи звучали для испуганного слушателя так, что Спарта и Рим в сравнении с ними казались женскими монастырями. Страз перед этими возмутившимися юношами был даже более велик, чем тот, который некогда внушали «Разбойники» придворным сферам. А ведь о последних один немецкий князь, по словам Гете, однажды сказал: "Если бы я был Господом Богом и предвидел возникновение «Разбойников», то я не создал бы мира".
Откуда же происходила непонятная сила этого страха? Ведь эти возмутившиеся юноши были самыми храбрыми, одаренными и чистыми из своих сверстников: великодушная беззаботность, благородная простота нравов выделяла их даже по манерам и костюму, прекрасные обеты соединяли их друг с другом и обязывали к строгой порядочности. Чего можно было тут бояться? Никогда не удастся выяснить, насколько эта боязнь вызывалась самообманом и притворством и насколько — действительным пониманием истины. Но голос упорного инстинкта слышался в ней и в постыдном и бессмысленном преследовании. Этот инстинкт упорно ненавидел две стороны буршеншафтов: во-первых их организацию как первую попытку истинного образовательного института, и во-вторых, дух этого образовательного института, тот мужественный, серьезный, тяжеловесный, твердый и смелый немецкий дух — дух сына горнорабочего Лютера, сохранившийся невредимым со времен реформации.
Подумайте же о судьбе этих организаций вслед за моим вопросом: понял ли немецкий университет этот дух тогда, когда даже немецкие князья в своей ненависти по-видимому постигли его? Обвил ли он смело и решительно своими руками самых благородных из своих сынов со словами: "Убейте меня, прежде чем вы тронете их"? Я слышу ваш ответ; но по нему вы можете судить, является ли немецкий университет немецким образовательным учреждением.
В те времена студент чувствовал, в каких глубинах должно корениться истинное образовательное учреждение; а именно во внутреннем обновлении и возбуждении самых чистых нравственных сил. И это должно всегда быть поставлено в заслугу студенту. На полях сражения он научился тому, чему меньше всему мог научиться в сфере академической свободы: что нужны великие вожди и что всякое образование начинается с послушания. И в разгар победоносного ликования, при мысли о своей освобожденной отчизне он дал себе обещание оставаться немцем. Немцем! Теперь он научился понимать Тацита, теперь он постиг категорически императив Канта и тал восхищаться музыкой лиры и меча Карла Марш фон Вебера. Врата философии, искусства, самой древности распахнулись перед ним, и в одном из достопамятнейших кровавых деяний, в убожестве Коцебу, он с глубоким инстинктом и близорукостью мечтателя отомстил за своего единственного, преждевременно замученного противодействия костного мира Шиллера, который мог бы быть его вождем, учителем, организатором и из которого он теперь оплакивал с такой сердечной горечью.
Ибо несчастье владевших даром предчувствия студентов было в том, что они не нашли вождей, в которых нуждались. Мало-помалу они сами стали не уверены, не согласны, не довольны; несчастные случайности слишком скоро показали, что их среде недостает такого все осеняющего гения. И упомянутое символическое кровавое дело обнаружило на ряду с ужасающей силой так же и ужасающую опасность такого недостатка. У них не было вождя — и в силу этого они погибли.
Итак, я повторяю, друзья мои, всякое образование начинается с противоположности всему тому, что теперь восхваляют под именем академической свободы, — с повиновения, с подчинения, с дисциплины, со служения. И как великие вожди нуждаются в последователях, так и руководимые люди нуждаются в вождях. Здесь в иерархии умов господствует взаимное предопределение, род предустановленной гармонии. Этому вечному порядку, к которому по естественному закону тяготения постоянно снова стремятся все вещи, хочет противодействовать, нарушая и разрушая его, та культура, которая теперь восседает на престоле современности. Она хочет унизить вождей до роли своих батраков или довести их до гибели. Она подсматривает за нуждающимися в руководстве, когда они ищут предназначенного им руководителя, и притупляет одурманивающими средствами их ищущий инстинкт. Но если, несмотря на это, взаимно предназначенные друг для друга натры встречаются, израненные после упорной борьбы, то они испытывают глубоко волнующее отрадное чувство, подобно тому, какое возбуждают звуки вечной мелодии струн, — чувство, о котором я хотел бы вам дать понятие путем сравнения.
Приглядывались ли вы когда-нибудь внимательно на музыкальной репетиции к удивительной, сморщенно-добродушной разновидности человеческого рода, из которой обыкновенно вербуется немецкий оркестр? Какая игра своенравной богини формы! Что за носы и уши, что за связанные или одеревенелые и угловато-сухие движения! Представьте только, что вы глухи и не имеете никакого понятия о существовании музыки и звука и что вам приходится наслаждаться зрелищем оркестровой революцией как чисто пластической игрой. Не развлекаемые идеализирующим воздействием звуков, вы не сможете досыта налюбоваться этими дубоватыми фигурами, напоминающими средневековую резьбу по дереву, этой безобидной пародией на homo sapiens.
Затем вообразите, что ваша способность воспринимать музыку снова вернулась, ваши уши открылись и во главе оркестра появился добросовестный и заурядный махальщик, размеренно отбивающий такт. Комизм фигур для вас уже исчезает, вы слушаете — но вам кажется, что влияние скуки переходит от добросовестно отбивающего такт дирижера к музыкантам. Вы замечаете только вялость, размягченность, вы слышите лишь ритмические недочеты, пошлость мелодии и тривиальность передачи. Оркестр становится для вас простой массой, вызывающей безразлично докучное или даже неприятное чувство.