Миленький ты мой - Страница 2
Кухня тоже впечатляет своими размерами. Метров шестнадцать, не меньше. А то и все восемнадцать! Почти как мой дом. Но грязь – несусветная! Солнце беспощадно обнажило всю подноготную – и хозяйки, и кухни.
Ладно кухня – пыль, жир и сажа на потолке и стене. Но она! Это в темноте коридора еще как-то… А здесь, на свету…
Мумия, не иначе. Сморщенное лицо, дряблая, обвислая шея. Страшные руки. Ужасно, бррр!
Ведьма. Как в детской сказке – злая колдунья.
Садится, закидывает ногу на ногу, полы шелкового (в пятнах и драных кружевах) халата распахиваются и обнажаются старые ноги – мертвого серого цвета, в крупных, перетянутых узлах синих вен, с выпирающими косточками – вальгусная стопа. Но с педикюром! Да, мастерство не пропьешь!..
Стою, глазки по-прежнему в пол.
– Садитесь, – наконец предлагает она. Ну я и сажусь.
Молчим. Начинает она.
Спрашивает про Полю – так она ее называла.
У меня по щеке катятся слезы. Вспоминая дорогую Полину Сергеевну, я всегда плачу. От жалости к себе. Ничего не забыто!
Детская травма, знаете ли… это ведь навсегда.
Про «Полю» говорю скупо – вроде мне и сейчас тяжело.
Хотя… Мне и вправду совсем нелегко… Вспоминать…
Но выстрел попал в цель – ей, кажется, меня жалко. Чуть кривятся узкие губы и дрогнули тонкие, нависшие, «черепашьи» веки.
– Да… Полю жалко!.. Поля была… замечательной! Как же вам повезло!..
Я чуть не вскрикиваю. Но, разумеется, сдерживаю крик души и боли, обиды, невыносимо горького детского одиночества. Думаю, старческое одиночество ничуть не страшнее детского! Наверное, второе даже еще хуже и злей. И страшнее.
Я моргаю, стряхивая набежавшую слезу, и часто киваю:
– Да-да! Мама… была замечательной!
Как же мне трудно произнести это слово! Потом она хмурится:
– Ну… А что… вы… сюда? В смысле – в столицу?
Я простодушна и очень честна:
– Развелась, деток нет, бог не дал… Работы в нашей дырище тоже. Хозяйство одной мне не нужно, ну, вот я и…
Она недовольно крутит головой:
– А вы думаете, что здесь – синекура?
Я вжимаю испуганно голову и развожу руками:
– Нет… Я не знаю…
– А вот я знаю! – жестко бросает она и – хлоп по столу ручонкой. – Медом здесь не намазано! – резко отвечает она. – Ни-ко-му! А вы… все сюда… претесь!.. Ну? И как думаешь жить?
Так, перешла на «ты» – уже хорошо. Может, меня пожалела? В память дорогой и незабвенной Полины?
Я бормочу, что я – учительница младших классов. Надеюсь, что учителя здесь нужны. Очень надеюсь! Ну или в детсад, методистом. В саду с голоду не помрешь. Там – питание! Сниму комнатуху… Ну или угол. Читала, что много бабулек сдают эти углы. И недорого вовсе.
Лидия Николаевна усмехается:
– Угол! Ну-ну… Будешь жить с полоумной бабкой и слушать ее «мемуары».
– Что делать… Ну, значит, буду. Я стариков… в смысле – пожилых людей – уважаю! И очень жалею…
– Не за что их уважать! И жалеть не за что! – отрезает она. – Гнусные сплетники, зануды и жалобщики! Вечно ноют, что мало денег, плохие дети и нету здоровья!
Резкая. Справедливая. Откровенная.
Их… А себя, любимую, она к старикам не относит! Не хочет к НИМ примыкать.
– Ладно, – смилостивилась наконец Лидия Николаевна. – Чай или кофе?
Я пожимаю плечами – дескать, не хочу вас утруждать.
– Ну, тогда сама! – усмехается она и поудобнее устраивает на стул свою тощую задницу.
Да ведь это прорыв! Почти маленькая победа. То, что и требовалось, собственно!
Я вскакиваю со стула и бегу в коридор.
– Что случилось? – пугается она.
– Счас, счас! – отвечаю я и втаскиваю на кухню свою огроменную, пластиковую, клетчатую (с чем еще ездят в столицу бедные провинциалы?) сумку.
Так, вынимаю «яички» – слово Полины Сергеевны, – литровую банку сметаны, творожок и масло в пакетах. Еще банка меда и малинового варенья.
Она вздрагивает и пугается:
– Это что?
– Продукты питания, – отвечаю, – гостинцы из Н. Все деревенское, экологически чистое! Свои «яички», сметанка и творожок! Масло вчера вот сбивали!
Смотрит с недоверием и с интересом, усмехается:
– Экологически чистое, говоришь? Ну-ну… Посмотрим.
А я уже жарю «яички» и выкладываю на тарелочку творожок. Поливаю сметанкой. Льется плохо – густая – ложка стоит! Поверх сметанки – медку. Горочкой. Он медленно оплывает прозрачной, янтарной лужицей – красота!
Мумия смотрит с удивлением, будто не видела никогда ни творожка, ни медку, ни сметаны. Пробует осторожно, чуть морщится, сводит брови и… качает головой:
– Боже, как вкусно! Божественно просто!..
Еще бы! Еще бы не вкусно! Творожок, сметану и масло взяла вчера утром на рынке. У нас. Все деревенское, чистая правда. Мед у меня был – сосед держит пасеку, а я мед ненавижу. И «яички» подбросил сосед, по пятьдесят рубчиков за десяток – очень по-божески.
Наворачивает, снова мотает башкой и приговаривает:
– Ах, боже мой! Сто лет не было такого вот удовольствия! Знаете, – путается: то «ты», то «вы», – ой, знаете, Лида, я поутру только кофе и все! Даже без хлеба! За хлебом идти неохота. Ну, раз в неделю принесет социальный работник и все. Буханку. Говорит, все хранят в морозилке. Но это ведь бред! Есть размороженный хлеб? Ни вкуса, ни запаха. Гадость! Лучше я так, с сухарем.
Я киваю и удивляюсь:
– Вот ведь чего придумали! Мороженый хлеб! Дикость какая!
– Я вообще, – увлеченно продолжает, – ем крайне мало! Просто почти не ем!
Говорит это с гордостью. Типа – неприхотливая.
– Почему? – ахаю я. – Так ведь нельзя! Вредно ведь очень! Гастриты, колиты…
– Ми-ло-чка! – произносит она по складам и смотрит на меня с укоризной. – У меня столько болячек, что ваши гастриты мне уже не страшны!
Я громко вздыхаю – сочувствую.
– В молодости относишься ко всему безответственно! – объявляет она. – Но вам этого не понять! Вы пока… молодая, – говорит она с каким-то сомнением, разглядывая меня.
– Ну какая же я молодая! – снова вздыхаю. – Уже тридцать пять. Ни детей, ни плетей – один развод за плечами и порушенные мечты. Одиночество: ни мамы, ни… – тут всхлип, – ни-ко-го…
Она задумывается:
– Маму… я тоже потеряла очень рано… Такая трагедия… А вот дети! – Она оживляется: – Вот об их отсутствии не пожалела ни разу! Веришь ли, ни разу!
Снова на «ты». Хорошо.
– Совсем никогда? – жалобно лепечу я.
– Ни разу! – подтверждает она. – За всю свою долгую жизнь!
Победный взор и – дрожащие руки. Врет? Храбрится? Или и вправду?
– Что с них? – продолжает. – Одно… дерьмо, ты уж прости!..
Я, конечно, прощаю.
– Нет, ты ответь! – заводится мумия. – Ну где ты видела хороших детей? Заботливых, благодарных. Уважающих старость… Лично мне – нет, не пришлось. Вот подружки, – кривит рот в адрес подружек. – Итак, подружки! Ну… не подружки – скорее приятельницы. Подруга у меня всего лишь одна – мне хватает! И все – знаменитости, все! Актриса, балерина, певица. Когда-то очень известная! Примадонна! Фамилий не называю – тебе ни к чему.
Я снова киваю:
– Конечно!
– У всех эти… дети. И что? У актрисы сын пьет. Тянет деньги. И ждет ее смерти – не стесняется: «Когда ты, старая, сдохнешь? Квартиру продам и пропью!» Ну? Как тебе это?
Я качаю головой и вздыхаю:
– Кошмар!..
И правда – кошмар. Что говорить-то?
Она удовлетворенно кивает:
– Вот видишь! Так, дальше. У балерины – две дочери. Старшая – шлюха. Да, именно так! Причем дармовая шлюха! Из любви к искусству, так сказать, не за деньги. Таскает юнцов, не стесняясь, прямо при матери. Та, бедная, все это видит. А главное – слышит! Ты понимаешь, о чем я?
Конечно, я понимаю! Не девочка ведь…
– А младшая… Ну, там совсем беда! Попала в аварию… Ногу отняли… И все – инвалид. Муж бросил, взяли сиделку. А платит она, балерина! Чем? Хороший вопрос… для российской пенсионерки. А продает! Все, что осталось, – посуду, часы, ковры, статуэтки. Говна этого у нее, как ты понимаешь, навалом. Было навалом… А сейчас – одни слезы. Вот кончится и… Что тогда делать? А ничего! Застрелиться! И застрелить свою младшую дочь. А лучше – сразу обеих! А какие были в молодости! Королевы! Все шеи сворачивали, мужики с ума сходили! Деньги, шубы, бриллианты, прислуга!.. И что теперь? Ни-че-го! Нищета и болячки!