Миленький ты мой - Страница 14
Бил Машку, все из дома тащил. А потом его Кондратий хватил, и папаша «прилег». Все отнялось – руки, ноги. Только язык поганый функционировал. И Машку, выносящую за ним говно, он также гнобил.
В общем, два года Машка промучилась. А как мучитель помер, так она освободилась. И квартира освободилась – большая, двухкомнатная. Окна на речку.
Машку я презирала за ее тихий нрав. За ее слезы и мягкость характера. Уж как жизнь над ней измывалась! А она так тюхой и тетехой осталась – просто смешно.
Вот я и злилась на нее, и уговаривала ее не быть самой доброй. Не страдать за всех. Не расстраиваться и любить не всех подряд…
– Слышишь, а? – наставляла я.
– А как это? – удивлялась Машка-тетеха. – И детей, что ли?
– Господи! Да этих… в первую очередь! Уж в детках жестокости и дерьма…
– А как учить доброму и светлому, если ты их ненавидишь? – Машка впивалась в меня своими прозрачными голубыми глазами.
– А ты учи, ради бога! – усмехалась я. – Только сердце в это не вкладывай! Душу прикрой, поняла? Чтобы без щелочки!
– Не вкладывать душу? – Машка сопела и растерянно качала головой. – Нет, так добру и хорошему их не научишь! Они же все чувствуют, дети!
И глаза ее светлели от такого радостного открытия. Что скажешь? Дура…
Я часто думала тогда, что Машку ждут большие неприятности. С таким вот жизненным подходом. А вышло так, что я ошибалась…
Вообще мне казалось тогда, что я все понимаю про эту жизнь. А оказалось…
Как во многом я ошибалась!.. Как многого не понимала. Какого была высокого мнения о себе. Нет, не так. Конечно, не так! Какое там высокое мнение! Я – брошенный бобик. Дворняжка с ободранным хвостом и клоками шерсти на впалых боках, знающих плетку. Я думала, что меня уже ничто не возмутит, ничто сильно не обидит, ничто не сможет глубоко, до самого сердца, задеть. Я так закалилась, что могу ловко отбить любой пасс, посланный злодейкой-судьбой. Отбить и не расстроиться.
И здесь я ошибалась.
И про Королевишну… Димка тоже меня прерывал.
– А при чем тут она? Нет, ты объясни мне – при чем? – допытывался муж. – Она-то в чем виновата? В том, что твоя Полина Сергеевна одурела от счастья жить вблизи и служить? Она наверняка про тебя и не знает, Лида! Вообще не знает, что ты живешь на белом свете!
– Да нет, – усмехалась я, – все она знает. И что мать оставила меня. И что баба умерла. И что я… Да ладно! Да потому, что приличная женщина спросит у матери, как та смогла оставить ребенка. И засомневается в порядочности своей прислуги.
Глупости. Конечно, глупости! Почему Королевишну должна интересовать порядочность прислуги именно в этом смысле? Ей нужно, чтобы ей вовремя подносили свежий чай. Хорошо гладили платья. Чисто убирались в квартире. Не мечтали прилечь с ее мужем. Да! И еще не воровали ее украшения.
А в этом, я думаю – да нет, я уверена! – Королевишна была абсолютно спокойна. Да чтоб Полина Сергеевна? Да никогда!
Эта любовь, эта преданность и эта страсть были такими искренними, такими глубокими и мощными, что Полина Сергеевна ни за что бы, ни за какие коврижки!
И про Полину Сергеевну Димка обрывал меня сразу:
– Она твоя мать! И разговор кончен!..
– Да? А почему это? – от злости у меня суживались глаза. – Мать… И что? Она неподсудна? Про нее – как про покойника, что ли? Или хорошо или никак? А почему? Почему это? Нет, ты объясни! – закипала я как чайник. – Значит, если сподобилась на такой вот «подвиг былинный» – ребеночка родила – и все? Жизненную программу, так сказать, отработала? Больше никому и ничего не должна? А ребеночка воспитать?..
Димка молчал и хмурился – понимал, чем дело окончится. Ясно, что скандалом.
– Значит, – продолжала я, – вот рожу я ребеночка, сдам его в детский дом – и… все равно останусь святой?
– Она тебя в детский дом не сдавала! – буркал Димка.
И я заводилась еще сильней:
– Ах, скажите пожалуйста! Просто мать Тереза! Просто святая! Не сдала! Сколько в ней благородства, в Полине Сергеевне! Прямо нимб над головой сияет! А я, деревенщина, и не заметила, как над затылком у Поли горит. Знаешь, Дим… – я умолкала, – а ведь было бы лучше, чтобы она меня туда сдала! С самого детства, слышишь? Вроде нет у меня мамки, и все! Как у всех, понимаешь? Сирота и есть сирота! Так нет ведь – бросила, умотала, а статус свой сохранила! Вот еще и на старости лет заявится. И алименты, а? Вот будет весело! Явится – больная и старая – и скажет: доча! приехала я! доживать… в отчий дом. А ты, доча, ухаживать будешь. И содержать – я ж тебе мама родная!..
Как в воду глядела… Через три года объявилась Полина Сергеевна. А тема была еще интересней – Полина Сергеевна приехала умирать.
Потому что была смертельно больна.
Надо же! Сразу нашла, как я понадобилась! Пришла к школе и вызвала.
Ну я и вышла. И обалдела: не узнать было Полину Сергеевну! Совсем не узнать! Высохла вся, почернела… Стоит передо мной глубокая старуха – серая и тощая. Руки дрожат. Губы трясутся: доченька, доченька моя! Лида!
Ого! Тут я и доченькой стала! С чего бы?..
Молчу, смотрю на нее исподлобья, и сердце стучит: неспроста! Неспроста заявилась Полина Сергеевна! И «дочкает» неспроста – что-то случилось! Выгнали, может? Старая стала прислуга, неловкая? Лакеев ведь списывают, когда они… Ну все понятно.
А она меня за руки хватает и все причитает:
– Лидочка, Лида!
Но сердце мое хоть и билось тревожно, но масштаба всей катастрофы не представляло! А вот когда до меня дошло…
А она все бормотала:
– Беда, Лидочка! Большая беда! Такое со мной приключилось! Ох, доченька…
И давай реветь.
И тут я все поняла. И мне стало плохо.
Просто осела – там, где стояла. На бетонный парапет у школьного крыльца.
– Чтоо-о? – только и произнесла. И тут же застыла. Вернее, горло мое закоченело – слова не могу произнести.
А мама моя, дорогая Полина Сергеевна, стала меня за душу щипать:
– Больна я, дочка! Болезнь у меня ужасная, страшная… Операцию сделали, химию тоже, но… Не помогает! Вот, загибаюсь! Посмотри на меня, – и теребит меня за руку, – ну, посмотри! Ох, сколько мы бились! Сколько старались! Я ведь… так хочу жить, Лида! Так жить хочется, доченька!
А я сижу, глаза в землю. Мотаю головой:
– Да вижу я, вижу! Не слепая…
А сама думаю – не о ее смертельной болезни, а о том, что столько раз слово «доченька» я за всю свою жизнь и не слышала…
В общем, заболела мамаша моя, и заболела смертельно. Врачи давали ей год от силы, не больше. Ну и все понятно – приехала она на малую родину помирать. Чтобы успокоиться, так сказать, в родной земле. И лечь в родные могилы.
Потом, правда, вырвалось у нее:
– Я сама, Лида! Веришь – сама. Она не хотела… меня отправлять. Ты плохо про нее не думай, дочка!
И все щебечет:
– Она мне во всем помогла! Все сделала, Лида! И в больницу устроила! В самую лучшую. И водитель ее мне продукты возил – фрукты, овощи. И после больницы мне разрешили у них, понимаешь? В смысле, побыть, отлежаться! Все сделала, да! Но и у нее у самой большое горе – скончался хозяин, супруг. Скоропостижно. Она замучилась с нами, бедная! А тут еще я… Ох, ей и досталось! Схуднула, есть совсем перестала. А ведь и так – словно птичка божья! В смысле, ест, как воробей.
– Опять о ней! Опять о любимой! Ты хоть бы раз спросила у бабы: что ем я, твоя дочь? Что люблю, например! Так нет же, зачем? Она Королеву жалеет! Не себя, раковую больную, а ее! Здоровую лошадь! И за нее тревожится… Не себя, которая одной ногой в могиле, а за нее! Ест она плохо!.. Схуднула! Сбледнула! Сон потеряла – ах, ох!..
И так мне противно стало… Затошнило просто.
– Выперли тебя, – говорю, – ну, все понятно!
– Что ты, что ты! Как можно! Я только сама! Чтобы ее не обременять. Какая из меня нынче помощница? Сама еле ползаю, сил совсем нет… Оставила ее совсем одну, представляешь? Одну-одинешеньку, на всем белом свете. Никого у нее, бедной, нет – ни деток, ни мужа. А теперь вот и меня…