Карфаген смеется - Страница 151
Двух других девочек звали Мейбл Черч и Этель Эмбси. Публика знала их под именами Глория де Курси и Констанция Бакингем–Фэйр–бенк. Обе они были простыми, веселыми созданиями, популярность которых во многом основывалась на том, что девочки довольно легко одаривали своей благосклонностью поклонников за кулисами. Мы наняли сильно пьющего жонглера и комика по имени Гарольд Хоуп: восторг аудитории чаще вызывала его неловкость, а не способность управляться с булавами. На некоторое время к нам присоединился молодой исполнитель негритянских песен, Уилл Олсен. Мы расстались с ним неподалеку от Монтерея после того, как он попытался навязать свое общество миссис Корнелиус. Потом мы наняли вождя по имени Бычий Нос, огнеглотателя из Бруклина. Его племя больше напоминало Plattfussindianern (как шутили в Германии в 1930 годах), чем Schwarzefussindianern[273]. Воздух, который он выдыхал, вспыхивал сам по себе. Меня всегда удивляло, как вечно пьяному вождю удавалось не сгореть.
То была настоящая идиллия. Меня почти всегда окружали женщины, я наслаждался дружбой и советами миссис Корнелиус, мало думал о будущем и еще меньше — о прошлом. Маленькие калифорнийские городки были, как правило, гостеприимны. Здесь царила невинность, которой так не хватает современным американцам. Репутацию этих мест не запятнали цветные пришельцы, не испортили безбожные идеологии. Люди там собирались возле автоматов по продаже газированной воды, в аптеках и парикмахерских, а салуны, когда они существовали, были такими же тихими, мирными и внушительными, как храмы. Я видел брошюры Диснейленда. Но вы же не сможете воссоздать Мейн–стрит как ностальгическую интермедию на нелепой ярмарке, которой заправляют мормоны, переодетые мышами из мультиков.Devo tornare indietro?[274]
Америка потеряла Мейн–стрит, когда повернулась спиной к Европе и оставила нас сражаться с Карфагеном. Она устремила взгляд вглубь себя, когда ее власть и идеализм достигли зенита. Если бы она посмотрела наружу, то сохранила бы все, о чем теперь тоскует. Я был там. Америка решительно шла по пути самоуничтожения. Она страдала от вечного заблуждения богачей: их богатство — это награда за некое врожденное моральное превосходство. Я, насладившись восторгами безответственной юности Калифорнии, увидел конец прекрасной золотой поры, эпохи веселья и радости. Но время, проведенное на гастролях, не было потрачено впустую. Я много узнал о простых людях, живущих на сущие гроши, сталкивающихся с реальностью мира, который многие европейцы все еще считают очаровательно наивным или испорченным. Я разочаровался в Америке позже, когда понял: она отказалась от подобающего лидирующего положения просто потому, что хотела любви, а не уважения. В двадцатых годах Америка еще сохраняла чувство собственного достоинства. Вот почему тогда можно было пройти по Мейнстрит, вдыхая запах содовой, солода, кофе и сиропа, в тех самых городках, где всего лишь пару поколений назад люди убивали друг друга из–за золотых самородков и участков земли.
Мы путешествовали по маршруту Лолы Монтес[275], которая танцевала в деревянных хижинах и палаточных лагерях всего лишь семьдесят лет назад. В деревянных домах Лост–Хилла и в новых кирпичных сооружениях округа Калаверас, в бескрайних пустынях и густых лесах, среди горных хребтов и пологих холмов, в мире золота, серебра и нефти мы пели наши песни и декламировали наши монологи. В городах, где дощатые настилы защищали наши ноги от грязи, мы могли повернуть за угол и увидеть посреди улицы огромную нефтяную скважину. Великая Материнская жила[276], которая принесла в Сан–Франциско богатство и безумие, была выработана, и все же по склонам холмов бродили разведчики. Мы проезжали по сверкающим ущельям Высокой Сьерры и по огромной долине Сан–Хоакина, когда сливы были в самом цвету; мы странствовали по полям, по равнинам, заросшим эвкалиптами, насколько хватало глаз. Мы останавливались и вдыхали почти наркотический аромат апельсиновых рощ, срывали с деревьев свежие персики, объедались форелью, выловленной в прохладных реках. Мы выступали в сараях, палатках и холлах обветшалых отелей. Мы добрались до Флагштока, Аризона, и однажды ночью разбили лагерь неподалеку от края Большого каньона. Этот дикий простор нельзя описать, нельзя передать словами или картинами. Мы проехали в старой машине скорой помощи по Цветной пустыне. В Долине памятников глаза индейцев смотрели на гибель всех мечтаний. На лицах детей навахо застыло выражение, которое я уже видел в Галате и еще раньше — в штетлях среди степей Украины. Эти люди родились в эпоху, в которой для них не было места. Их ритуалы и традиции утратили цель и смысл. Теперь безвинные индейцы стали изгоями. Они стали паразитами на своей собственной земле, как завоеванные армяне, палестинские евреи и российские кулаки. Они стали musselmanisch, как говорили в Бухенвальде. Они, по сути, разучились жить, эти образцовые граждане Карфагена.
Иногда дорога приводила нас в более крупные города или, по крайней мере, в пригороды. В Оберне, мирном северокалифорнийском городе, где телеграфные столбы были все еще выше большинства зданий, я снова увидел Бродманна. Я шел от кафе под названием «Гремучка Дика» к местному почтовому отделению. На широкой улице движение почти замерло, я видел только двуколку и пару–тройку велосипедов. День был сонным и солнечным. Похоже, что в Оберне началась сиеста. В руках я держал письмо для Эсме и открытку для Коли. Я, как обычно, интересовался новостями и выражал надежду, что скоро одно из моих писем дойдет до моих друзей, где бы они ни были. Я отказывался даже думать о том, что их насильно вывезли в Россию. Бродманн стоял на деревянном балконе старого отеля «Фриман», расположенного на самой вершине холма. Я смог хорошо разглядеть знакомую фигуру. Прежде чем скрыться в темноте своей комнаты, он взмахнул рукой. Я был абсолютно уверен, что Бродманн просто дразнил меня, однако он мог подавать кому–то знак. Я стал очень осторожным после этой встречи и, к раздражению миссис Корнелиус, настоял на том, чтобы покинуть Оберн: первоначально мы планировали там заночевать. В течение следующей недели мне было сложно играть на сцене, но я не видел смысла в том, чтобы пугать остальных своими открытиями. Я все еще не мог разгадать намерений Бродманна, однако очень обрадовался, когда мы повернули на юг.
Мы выступали на ярмарках и карнавалах, в деревянных сараях и великолепных театрах; их строили в расчете на прирост населения, которого так и не случилось; теперь роскошные здания медленно приходили в упадок. Мы играли на пирсах и дощатых настилах морских курортов, на местных ярмарках и цветочных праздниках. Мы стали цыганами и радовались каждому представлению, даже если иногда и мечтали о дне, когда Флоренс Зигфельд или Сесил Б. Демилль увидят нас и пожелают заключить с нами контракт. В глубине души все мы догадывались, что такого никогда не случится. Ближе всего мы подошли к успеху в Сан–Луис–Обиспо, когда услышали, что в зале сидит один из ассистентов Уильяма Рэндольфа Херста[277]. Очевидно, босс приказал ему подыскать какое–то местное шоу для вечеринки на ранчо Херста, расположенном среди холмов неподалеку от городка. Я пришел к выводу, что мы им не подошли. Контракта нам не предложили.
В ноябре 1923 года, в Хантингтон–Бич, мы показывали нашу русскую пьеску, несколько скетчей и попурри из песен, заполняя паузы между двумя кинодрамами и четырьмя другими шоу в Мэдисоне, небольшом пляжном мюзик–холле на окраине зоны развлечений. Подобно некоторым другим деревушкам на побережье океана в Южной Калифорнии, Хантингтон–Бич стал отчасти курортом с небольшими отелями, ярмарочной площадью, уличными аттракционами, а отчасти нефтяным городом. Среди почтенных семейств, пьяных нефтяников, скучающих стариков и других обычных посетителей выделялся дорого одетый, но неопрятный человек, сидевший в первом ряду; он не сводил глаз с миссис Корнелиус. Признаюсь, я почувствовал укол ревности. Мужчина просидел на наших выступлениях два дня подряд, и Этель предположила, что это театральный агент; но когда он появился за кулисами с букетом, который я счел вульгарным и по цвету, и по размеру, — я все вспомнил. Он, однако, меня не узнал, возможно, из–за грима. Я сумел преградить ему путь прежде, чем посетитель проник в нашу уборную. Он вел себя очень смирно, даже подобострастно. Огромный седовласый мужчина (ему не исполнилось и сорока), дрожа и всхлипывая, проговорил, что ему очень хотелось бы познакомиться с миссис Корнелиус и выразить искреннее восхищение ее игрой. Я встречался с ним в Атланте, на вечеринке в Клан–кресте. Джон Дружище Хевер, инженер–нефтяник, слегка вспотевший от жары, немного располневший, вероятно, все равно не вспомнил бы об этой встрече. В его глазах была только миссис Корнелиус. Он говорил только о ней. Хевер был очарован. Я постарался избавиться от него как можно быстрее. Последнее, чего бы мне хотелось, — чтобы о моем новом имени и местонахождении проведал клан. Не меньше меня пугало и то, что на след могут выйти враги клана. Кроме того, я не думал, что Хевер был подходящим поклонником для миссис Корнелиус. Я взял букет и карточку и отослал посетителя. Я отдал цветы миссис Корнелиус, но карточку ей не показал. Я сказал, что понятия не имею, кто принес букет. На следующий день, однако, Хевер вернулся снова, с розами и гардениями; он по–прежнему настаивал на знакомстве. К сожалению, мне приходилось избавляться от этого человека каждый вечер в течение всей недели. По крайней мере, я смог защитить от него миссис Корнелиус. Я вздохнул спокойно лишь тогда, когда мы снова отправились в путь, двинувшись вдоль побережья в Сан–Диего. Огромные белые буруны Тихого океана, пальмы и желтые пляжи скоро отвлекли меня от Джона Хевера, его нелепой страсти и беспокойства, зародившегося при столкновении с этим нежданным свидетелем моей былой карьеры.