Карфаген смеется - Страница 11
Но Соединенные Штаты тогда не привлекали меня, хотя образы краснокожих, жителей приграничья и буйволов, позаимствованные из романов Карла Мая и Фенимора Купера, были достаточно романтичными. Я полагал, что в Америке нет настоящих городов и подлинной цивилизации. Для того чтобы создать истинный город, по моему мнению, требовалось время. Я покачал головой:
— Я не хочу строить машины для ферм или локомотивы, не хочу изобретать методы массового производства дешевых часов. Пусть шахтеры добывают свое золото — я не стану отнимать у них ценности в обмен на какие–то дешевые игрушки!
Мистер Томпсон пожал плечами:
— Вам лучше бы позабыть о европейских склоках. Янки держатся особняком. Я знаю, каковы они. Британцы очень уж склонны заботиться о других.
— Я — русский и славянин, мистер Томпсон. Я не могу бросить Европу в такой беде. Вдобавок я христианин. Моя верность не подлежит сомнению. Но для большевиков и евреев я не буду изгнанником. Все знают, что евреи уже управляют Нью–Йорком. Я не имею ничего общего с жадными буржуа, которые плывут на этом судне. Пусть едут в Америку, если хотят. Все они дезертиры.
Когда начался этот серьезный разговор, мы прислонились к трубе, чтобы согреться, и устремили взгляды на черную, невыразительную морскую гладь. Разноцветные огни нашего корабля, красные, зеленые и белые, отражались в воде — мы как будто плыли в темных облаках сквозь бесконечное пространство. Мистер Томпсон вновь разжег свою трубку.
— Вы, русские, просто безнадежно упрямые существа, должен признать. Я уже видел беженцев в Константинополе. Человеку с вашими талантами будут рады где угодно. Но что, по–вашему, случится с остальными? С женщинами и детьми? Им позволят вернуться, когда закончится война?
Я не смог ответить. В те дни никто бы не поверил, какие будут твориться безобразия. Многие вернулись во время так называемой новой экономической политики. К 1930 году почти все они были мертвы. Не стану притворяться, что по прошествии лет я лелеял надежду на благодарность или по крайней мере признание у себя на родине. Я не дожил бы до нашего времени, если бы ухватился за соломинку, протянутую красными в середине двадцатых.
Когда мистер Томпсон возвратился к своим обязанностям, мною вновь овладела меланхолия. Вопреки обычному распорядку я отправился на поиски миссис Корнелиус. Она, как обычно, наслаждалась обществом нескольких помощников капитана в обеденном салоне. Там был и Джек Брэгг, напевавший «Побей их на Олд–Кент–роуд» и «Очи черные». Мне показалось, что, завидев меня, он покраснел, тем самым подтверждая подозрения: офицер влюбился в мою спутницу. Он не мог догадаться, как я ему сочувствовал. Миссис Корнелиус облачилась в черное с желтым платье (она называла его своим «танго–платьем») и исполняла традиционный английский танец, известный как «Колени вверх». Я взял стакан рома и начал подпевать другим, подражая всем жестам и интонациям миссис Корнелиус. Вот так мой довольно примитивный английский, позаимствованный из «Пирсона» и различных романов, начал приобретать то изящное разговорное звучание, которое отличало прирожденных британцев и позволяло мне свободно проникать во все слои общества.
Миссис Корнелиус подмигнула мне, как обычно, и попросила спеть одну из песен, разученных под ее руководством. Я охотно продемонстрировал свое мастерство, исполнив «Wot A Marf, Wot a Marf, Wot а Norf An’ Sarf»[16]. Я всегда любил эту песню. Потом раздались громкие аплодисменты. Русские, которые оставались в дальнем конце салона, у самой двери, были совершенно сбиты с толку. Миссис Корнелиус любезными жестами пригласила их присоединиться к нам, но они или мялись, или прямо отказывались. Я также посоветовал им расслабиться и тут, к своему превеликому ужасу, внезапно увидел Бродманна, укутанного в какой–то плед и спрятавшегося за толстой вдовой. Он поднялся с места. Я с трудом сдержался. Лишь благодаря железной воле я сумел промолчать. Я заставил себя улыбнуться и протянул руку существу, которое нерешительно приблизилось к нам. Улыбка превратилась, вероятно, в нелепую гримасу, выражавшую облегчение, ибо я понял, что этот человек все–таки не был моим врагом. В ответ он просиял, его красное, сальное лицо исказилось в улыбке, и он запел какую–то популярную частушку, знакомую мне с первых дней, проведенных в Одессе. Я обычно никогда не оказывал такого радушного приема евреям, но теперь было слишком поздно.
— Я так рад, — сказал он, закончив первый куплет. — Я был болен, знаете ли. Боялся, что они выставят меня с корабля. Корь или что–то подобное… Но теперь я совершенно выздоровел. Я видел вас несколько раз, не так ли? Ночью, когда выходил подышать воздухом.
Прежде чем я высвободился, миссис Корнелиус положила одну пухлую розовую руку на его плечи, а другую — на мои; вскоре она уже поднимала ноги в каком–то канкане. Мне не оставалось другого выбора, кроме как поддержать ее. К тому времени, когда миссис Корнелиус отдалилась, чтобы потанцевать с Джеком Брэггом, я остался наедине с пьяным, болезненным евреем, фамилия которого, по его словам, была Берников. В дорогом безвкусном костюме, с золотой цепочкой для часов и огромными бриллиантовыми кольцами он выглядел гротескно. Он сильно потел, вытирал платком голову и шею и много раз повторял, что отлично себя чувствует. Он начал рассказывать, как тяжело ему пришлось в Одессе, как его семья погибла во время погрома, как его мать замучили белые казаки, — и все прочие знакомые истории, которые распространяют его соплеменники. Немного позже он искоса посмотрел на меня и спросил, собираюсь ли я тоже отправиться в Берлин вместе с «очаровательной баронессой». Мне с трудом удалось сдержаться. И все же меня, безусловно, очень обрадовало, что призрак исчез. Наконец мне удалось возвратиться к столу, где сидела, переводя дух, миссис Корнелиус. Я втиснулся между ней и Брэггом, снова наполнил стакан и сосредоточился на словах «О, какая счастливая страна — Англия». Конечно, путешествовать в непосредственной близости от таких, как Берников, было уже нехорошо, но становилось гораздо хуже, когда они начинали вести себя панибратски и настаивали на том, что ничем не отличаются от меня по характеру и устремлениям. Несомненно, я покинул Одессу, став куда богаче, чем раньше, вдобавок получив воинское звание. Но эти жирные торговцы, умолявшие о сочувствии, не пережили настоящих потрясений, не испытали истинного ужаса. Их не заключали в тюрьму анархисты или большевики, они не ведали, каково это — расстаться с надеждой на выживание. Они не видели, как мужчины и женщины становились на колени в снегу около железнодорожных путей и ждали выстрела в голову. Им не приходилось слаживаться с трупами и воронами, с завшивевшими казаками, которые могли убить просто от скуки. Они слышали о нескольких арестах и случайных жертвах, они видели каких–то евреев, которых преследовали на улицах, но их негодование в основном вызывали пропавшие накладные, реквизированные здания, товары, купленные на бесполезные деньги.
В ту ночь я чувствовал, что как будто вернулся в прежнее состояние; я оказался «в кошмарном сне», как говорят русские: это бесконечное призрачное состояние зачастую неявного ужаса мне было знакомо больше двух лет. Моя жизнь и рассудок подвергались угрозе, жестокое безумие революции и гражданской войны перевернуло все мое существование, разум и тело сотрясались от страха ночью и днем. Ужас становится явью… Во рту пересыхает. Слова не идут на язык. Все что угодно, лишь бы спастись! Когда опасность проходит, невозможно точно вспомнить, какие слова сорвались с твоих дрожащих губ. И это не имеет значения, потому что ты все еще жив. Но все–таки люди смотрят на тебя с презрением и называют лжецом! Конечно, они сами лгут. Я не дурак. Не стану это отрицать. Мое выживание зависит от самопознания. Но разве не такую ложь Герников поведал британцам просто для того, чтобы добиться сочувствия и получить паспорт в богатый Берлин? Со мной такие грязные фокусы не прошли бы. Я не горжусь тем, что сделал, но едва ли испытываю чувство вины. Ведь я выжил. И что с того, что евреи пытались снискать мое расположение? Что с того, что выскочки, вчерашние кулаки, пренебрежительно обходились со мной? Чего стоит такое осуждение? Кроме того, мной восторгались британцы. Меня любила женщина благородного происхождения. За мной наблюдала другая, которая была мне и матерью, и сестрой. От еврея каким–то образом избавились, и я раскачивался между миссис Корнелиус и лейтенантом Брэггом, напевая одну из печальных казацких песен, которые выучил в плену у красных. Джек Брэгг явно волновался. Он хотел остаться и дослушать песню, но его уже ждали на палубе. Я допел до середины, добрался до той части, когда вторая лошадь пала, отдав жизнь ради спасения героини, и тут миссис Корнелиус, захрипев, повалилась ко мне на колени и, устремив на меня огромные чистые глаза, медленно прошептала: