Карамора - Страница 3
Сижу у ворот на лавочке, пригрело меня солнцем, задремал, - вдруг рядом со мною очутился этот человек и начал говорить о "распятом за ны". Говорил изумительно, с такой детской наивностью и так, как будто сам непосредственно пережил всю авантюру Христа, - "авантюра" - это слово товарища Басова, специалиста по атеизму.
Разумеется, я стал спорить. Потом он попросил есть, я отвёл его к себе в комнату, там спор наш разгорелся ещё жарче. Собственно говоря, он не спорил со мною, а только читал стихи из евангелия и улыбался жалобно. До поздней ночи я убеждал его, что каждый человек, умеющий думать, прекрасно знает, что бога - нет, Христос - наивная поэзия, лирика, выдумка, обман в конце концов. Веруют в бога по невежеству, из страха, по привычке, из упрямства, а некоторые даже потому, что в душе отчаянно пусто и они набивают пустоту ватой религии. Иные, пожалуй, относятся ко Христу, как к женщине, о которой знают, что она обманула, изменила, но - привыкли к ней, других не чувствуют, а эту бросить - не могут. Вообще - бога нет. Будь бог - разве люди таковы были бы?
Впрочем, последних слов я, наверное, не сказал ему; это, кажется, только сейчас и впервые сказано мною. Тоже - наивно. И неуклюже: буль-буль-буль - точно тону, захлёбываюсь. Не умею писать.
Говорил я не столько ему, сколько сам себя экзаменуя, просматривая мои мнения о боге, религии и всей этой лирике нищих духом. Он сидел на лавке у окна, смотрел на меня, облокотясь о стол, улыбался, иногда - засмеётся необидным смехом дурачка. Так и сидел до поры, пока мы не улеглись спать, я - на койке, он на полу.
Ночью проснулся я, а он стоит среди комнаты, высокий почти до потолка, и бормочет, глядя в окно, указывая рукою на меня:
- Помоги ему, ты - должен, помоги!
Бормотал он строго, как бы приказывая, точно власть имущий над кем-то, - фокус этот не понравился мне, но я ничего не сказал чудаку и снова уснул. Тут и приснилось мне, будто я хожу по краю плоского круга, покрытого сводом серенького неба. Хожу я по черте горизонта и щупаю руками холодное, твёрдое, это - край неба, он плотно врос, притёрся к жёсткой, как железо, но беззвучной земле, - шагов моих на ней не слышно. Как тусклое зеркало, небо отражает моё уродливо изогнутое тело, лицо у меня искажённое, руки дрожат, и моё отражение протягивает ко мне эти дрожащие руки, пальцы их неестественно изогнуты, не сжимаются. Я уже несколько раз обошёл пустоту, быстро и всё быстрее двигаясь по черте горизонта, но - не понимаю, чего ищу, и не могу остановиться. Невыносимо тяжело мне и тревожно, я помню, что на земле существует жизнь, множество людей, - где же всё это? В непоколебимом молчании, в совершенной безжизненности, моё движение по кругу становится всё быстрее, вот оно уже как полёт ласточки, а обок со мною летит, размахивая руками, отражение моё, и всюду, куда бы я ни взглянул, только оно. Круг, сжимаясь, становится всё меньше, купол неба всё ниже, я бегу, задыхаюсь, кричу...
Человек этот разбудил меня, а я со страха так обрадовался, что схватил его за руки, прыгаю и смеюсь. Вообще вёл себя очень глупо. Страшнее этого сна я ничего не помню. Кстати сказать: ошибочно утверждают, что страшно непонятое, это неверно. Например: астрономия очень понятна, а разве не страшна?
В городе шумят, стреляют. Папирос у меня нет, это - плохо.
Работал я с величайшим увлечением, жил празднично. Командовать людьми нравилось мне, вероятно, больше, чем это нравится вообще человекам, особенно - интеллигентам, которые командовать и любят, да не умеют. Что бы там ни пели разные птицы, а власть над людьми - большое удовольствие. Заставить человека думать и делать то, что тебе нужно, что вовсе не значит спрятаться за человека, нет, это ценно само по себе, как выражение твоей личной силы, твоей значительности. Этим можно любоваться. И если б я не любил власть, я не был бы признан отличным организатором.
Когда меня первый раз арестовали, я почувствовал себя героем, а на допрос шёл, как на единоборство с медведем. Страдать я не мастер и страданий, сидя в тюрьмах, никогда не испытывал, если не говорить о некоторых, всем известных, мелких неудобствах тюремной жизни. Лишение свободы? Тюрьма давала мне свободу читать, учиться. А кроме того, тюрьма даёт революционеру нечто подобное генеральскому чину, окружает его ореолом, и этим надобно уметь пользоваться, когда имеешь дело с людьми, которых ты, против воли их, толкаешь на путь к свободе.
Слуга классовых врагов моих, жандармский ротмистр, оказался добродушным человеком, тучный, красноносый, видимо - пьяница, он встретил меня улыбкой и словами, каких я, конечно, не ожидал от врага.
- Пётр Каразин, иначе - Карамора? Ого-го, какой молодчинище! Великолепный драгун вышел бы из вас.
Я приготовился говорить с ним сурово, презрительно, но тотчас понял, что это было бы смешно. Не то чтоб он умягчил меня, а просто я увидал пред собою воробья, по которому только трус или идиот решился бы стрелять из пушки. Когда я вежливо, но спокойно заявил ему, что я отказываюсь от показаний, он наморщил нос и заворчал:
- Ну, разумеется. Теперь все вы так, знаю. Вот и посидите в тюрьме. Эх, молодёжь...
Мне даже показалось, что ротмистру приятна решительность моего заявления. Я не подумал, что жандарм, может быть, торопится обедать и только потому у меня с ним всё кончилось так быстро и легко. Возможно, что для меня было бы лучше, если б я наткнулся не на этого человека, а на хорошего зверя в мундире, на лицо определённых убеждений, одним словом, не на чиновника, а на врага. Жизнь так забавно устроена, что лучшим воспитателем человека является враг его.
Но, хотя до пятого года я сидел в тюрьмах трижды и допрашивался жандармами раз десять, мне так и не пришлось встретить среди них ни одного, который умел бы разжечь во мне чувство вражды, ненависти. Всё обыкновеннейшие чиновники, и даже встречались довольно приличные люди; говорю это не с целью рассердить ортодоксальных товарищей, а как о факте, видимо, случайном.
Объявив мне приговор, полковник Осипов, тощий, жёлтый, умиравший от рака, сказал:
- Вам повезло: приговор лёгкий. Вы заслуживаете более сурового наказания, вы очень опасный человек.
Для меня его слова звучали похвалой, хотя он говорил их удивляясь и сожалея.
Это был человек умный, он хорошо понимал людей и однажды весьма смутил меня замечанием, которого мог бы не делать: на последнем допросе он сказал, разглядывая меня сквозь стёкла пенснэ:
- На мой взгляд, вы, Каразин, или озорничаете, или ошиблись и делаете не ваше дело.
Это очень укололо меня. Вот тут я рассердился, начал говорить ему дерзости, но он остановил меня:
- Я вовсе не хотел обидеть вас, а просто, как человек человеку, высказал моё впечатление. Вы играете опасную игру, а мне кажется, что для революционера вы человек недостаточно злой и - уж извините! - слишком умный.
Я думаю, что Осипов был порядочный человек; впрочем - так говорили все товарищи, побывавшие в его руках.
Однажды, вместе со мною, арестовали сына моей квартирной хозяйки, гимназиста, ученика моего. Я дал Осипову честное слово, что мальчик не причастен к моим делам, просил выпустить его из тюрьмы и устроить так, чтоб Сашу не исключили из гимназии.
- Хорошо, я это сделаю, - сказал Осипов и при мне же распорядился, чтоб гимназиста освободили. А когда я поблагодарил его за это, он объяснил:
- Бог мой, - ведь в наших интересах не увеличивать, а уменьшать количество бунтовщиков, вам подобных, а в интересах ваших было бы оставить мальчика в тюрьме, изломать его карьеру, озлобить и так далее...
Этими словами он как будто давал мне урок револю- ционного поведения. Я так и сказал ему:
- Спасибо за урок.
Вероятно, он был тоже раздвоенный человек. Конечно - люди делятся на трудящихся и живущих чужим трудом, на пролетариат и буржуазию. Это внешнее деление, а затем они, во всех классах, делятся на людей цельных и раздробленных. Цельный человек всегда похож на вола - с ним скучно.