Истории, от которых не заснешь ночью - Страница 22
— Кто сегодня отдает копыта? — спросил один.
— Я не знаю, газету не читал, — сказал, зевая, другой.
— Ты что, не помнишь? — удивился третий. — Это тип, который укокошил женщину в автофургоне около Саэлайнз.
— Ага, жену военного. Он ее изнасиловал и…
Ну точно собаки, получившие вкусный кусок, а потом повернулись сразу все вместе и уставились на лейтенанта. В этот момент как раз вошли несколько других и повели нас в комнату для наблюдения. Мы выстроились по двое, каждый эскортируемый надсмотрщиком, и неосознанно двинулись вперед строевым шагом, как если бы?аджюдан[2] нам задал нужный ритм. Я поразился тому, что весь напрягся, прислушиваясь к грохоту барабанов, покрытых крепом.
Построенная рядом с газовой камерой комната для наблюдения состояла из трех рядов стульев, расположенных амфитеатром и способная разместить дополнительных желающих, когда дела шли полным ходом. Шестиугольная комната была отгорожена от нашей тремя стеклянными перегородками, как бы опоясанными с наружной стороны медной перекладиной, немного напоминающей подставку для ног в салунах, но расположенной в то же время на уровне груди. Три другие перегородки были из стали, а та, которая находилась в центре, имела тяжелую кованую дверь, а две другие — потайное окошечко глазок.
Внутри той комнаты было только два массивных стула, вероятно, дубовых, с очень высокой спинкой, чтобы самые высокие могли прислониться затылком… Под каждым сиденьем я заметил ведро, насколько мне было известно, с соляной кислотой. По сигналу палач высыпал таблетки-пастилки цианистого натрия в шланг, расположенный наклонно, они падали в ведро, происходила реакция, высвобождавшая цианистый газ, и конец тем парням, которые сидели на этих стульях.
Свидетель, напоминающий политика, спросил густым баритоном, почему там два стула.
— А чтобы разом двоих прикончить, старик, — объяснили.
— Вы шутите, — возразил он, как бы отвечая, и я понял, что мысль ему нравится. — Интересно знать, почему не повернуть стулья к нам лицом, добавил он жалобным тоном нытика. — Мы же даже в самый ответственный момент не увидим его лица.
Настоящее чудовище, только что появившееся из скалистой горной пещеры, покрытый липкой, влажной чешуей. Ни за что на свете не хотел бы я, чтобы мои мысли перекликались с мыслями этого типа; это все равно что несколько раз пробовать отравленное питье, прежде чем его проглотить.
Мы прилипли глазами к этому отверстию, где находилась труба с пастилками, словно звери, прикованные запахом крови, когда вдруг дверь отворилась с шумом и впустила в газовую камеру охранника, тут же замершего по стойке смирно. За ним прошел священник, весь в черном, точно Зорро. Лицо его было вытянуто, как во время поста. Наверняка он был новеньким: ему стоило труда сдерживать волнение, и раза три он ронял на пол молитвенник.
Если бы не тишина, лейтенант, конечно бы, взорвался.
— Можно… можно подумать, театральная декорация, — сказал он мне.
— Но вызывать на бис звезду не придется, — замогильным голосом пошутил Виктор.
Вошел второй охранник. Он шел впереди приговоренного, который, казалось, был в шоковом состоянии. Я ждал того, что он начнет стонать, или, наоборот, начнет афишировать свое фасадное мужество, но нет, вид у него был просто человека, участника события.
На нем была рубашка, белоснежная, без галстука, с засученными рукавами, брюки же словно взяты с армейского склада. На вид ему казалось лет тридцать, волосы русые, ежиком. А самое ужасное, что я бы и не вспомнил никогда его лицо, если бы он не был похож на лейтенанта, который буквально носом впился в стекло рядом со мной.
А вот то, что я прекрасно помню, так это его руки. Поскольку он провел месяцы в камере смертников, руки у него были красными, потрескавшимися, опухшими, словно он собирал репу в Сан-Хоакин-Вэлли. И я вдруг заметил, что я думаю о нем в прошедшем времени.
Два тюремщика принялись выполнять свое задание: привязывание к стулу: широченный пояс вокруг груди, более узкие — для рук и для ног. Как они старались, пытаясь создать ему комфорт! На их вопросы он отвечал фразами, которые, само собой, я не слышал, но представлял себе: "Нет, ничего, не очень жмет, ребята. Надеюсь, что из-за меня вы не опоздаете на обед".
У него был такой извиняющийся вид, что у меня душу выворачивало наизнанку. И в то время, когда его привязывали к стулу над этим чаном смерти, он, бедолага, готовящийся к смерти, повернул голову, посмотрел через плечо и улыбнулся. Если у него были бы свободные руки, он бы мне сделал знак рукой, уверен в этом. Один из охранников с седыми волосами и грустными глазами, у которого был вид, словно он носил власяницу, похлопал его по щеке и удалился. Мол, у меня к тебе личной вражды нет, малыш, я свою работу делаю, вот и все.
После чего ритм процедуры ускорился, как удары вашего сердца, когда на улице в три часа ночи вы идете и эхо ваших шагов вас заставляет думать, что за вами кто-то крадется. Лицо директора тюрьмы появилось в одном потайном окошечке, священника и врача — в другом. Человек в сутане сделал рукой последний жест крестом, а врач, которого клятва Гиппократа звала защищать жизнь, жестикулировал, словно режиссер, как надо сделать, чтобы как можно спокойнее умереть.
Задержите ваше дыхание, вдохните глубже, и вы ничего не почувствуете. Конечно, цианистый газ поглотит все ваши внутренности, превратит их в горящую, обжигающую кашу, до последней клеточки разрушит ваши легкие, но, когда вы будете ерзать на стуле, вы уже не будете ничего чувствовать, это будет исключительно реакция ваших обнаженных нервных окончаний.
Клятва не Гиппократа, а гипокрита (ханжи!), это уж точно!
Мы были все в трех метрах от него, за стеклом толщиной в один сантиметр, но нас разделял миллион световых лет, миллион световых лет разделял газовую камеру и "зрительный" зал. Больше приговоренный не повернулся. Привязанный, исповеданный, проинформированный о том, как наилучшим способом отправиться в мир иной, он сидел в ожидании смертных паров. Потом я даже узнал, что тело свое он подарил науке.
Я быстро огляделся. Виктор взмок от пота, лицо его было приковано к застекленной перегородке. Приплюснутый нос, вытаращенные глаза, живот, "перерезанный" медной перекладиной, — политикан пачкал стекло своими круглыми пальцами. Выражение лица у него было такое, словно в этот момент он занимался любовью. У репортеров вид был сконфуженный, как если бы они подглядывали в дверь женского туалета. У военного, казалось, сейчас откроется рвота. Только у тюремщиков интереса к привязанному человеку было ровно столько, сколько к мишени после стрельбы в нее в тире.
Ненависти не читалось ни на одном лице.
Вдруг впервые в жизни я почувствовал себя сопричастным, и мне захотелось заорать: ОСТАНОВИТЕСЬ! Мы сейчас убьем человека, а никто не желает его смерти. Мы построили это общество, мы несем ответственность, но каждый из нас отказывается нести эту ответственность. Мы ведем себя как тот нацист в Нюрнберге, который заявил, что все было бы к лучшему, если бы у него было больше крематориев.
Директор тюрьмы дал сигнал, и я услышал, как газ начал обволакивать стул со стоном: у-у-ф!
В соответствии с приказом властей, приговоренный и не пошевелился, а затем глотнул большую порцию газа, как тому его научил знаками доктор. И вдруг в конвульсиях тело его описало дугу, голова его задергалась, и я увидел, что глаза его закрылись, а зубы обнажились. И, как ребенок под кислородной маской, он начал тяжело дышать, только легкие его обволакивал не кислород.
Лейтенант судорожно откинулся назад, замигал глазами, и его вырвало прямо на стекло. Точно фосфорная бомба, взорвавшаяся в бункере, его рвота на какое-то мгновение осталась висеть на стекле, а затем два охранника увели лейтенанта из зала; мы же все отодвинулись от стекла, за исключением политикана, который ничего и не заметил. Сосланный в Хенри-Миллс-Сити, он продолжал наслаждаться.