Звезды и немного нервно - Страница 15
Не помню, были ли под этим наши подписи или это шло как материал От редакции. Заметка вызвала в коридорах филфака (на Моховой) некоторое оживление; с обычным для него загадочно-осведомленным видом говорил о ней и наш сокурсник, явно не догадывавшийся, что является ее героем.
Об уровне филологической культуры времен XX съезда говорит тот факт, что лишь на третий день стихи получили, наконец, адекватное прочтение. Заехав вечером на факультет, чтобы упиться читательской реакцией, я обнаружил перед газетой группу студентов. Среди них выделялся Станислав Рассадин, бывший на курс старше нас.
– Да это, ребята, акростих, вот что это такое.
– А что значит «акростих»? – любопытствовали собравшиеся, человек семь.
– А это, ребята, значит, что парню публично дали по морде, – отвечал Рассадин.
P. S. Следует, наверно, объяснить, с чего вдруг, по меткому слову будущего критика, парню было дано по морде. Прежде всего, конечно, из футуристического озорства. Но и как бы из высших соображений: именно его мы по некоторым признакам, но без доказательств, подозревали в стукачестве. Володя, прости, если можешь!
Общая теория дешифровки
Летом 1959 года мне случилось присутствовать при передаче Ю. В. Кнорозовым новосибирскому кибернетику Устинову фотокопий текстов на языке майя. В дальнейшем последовала сенсационная «машинная расшифровка» этого языка Устиновым и его коллегами, недолгая шумная их слава, затем публичное разоблачение Кнорозовым и наконец забвение. Но тогда ни о чем этом нельзя было догадываться. Был медовый месяц кибернетики, и мой учитель, В. В. Иванов, осуществлял историческую стыковку великого филолога, уже прославившегося своими открытиями в области дешифровки письменности майя, с представителями грядущей электронной цивилизации…
В кабинете у В. В. были Кнорозов, Устинов и я, зашедший по другому делу и приглашенный остаться, чтобы стать свидетелем эпохального события.
Легким манием руки передвинув к Устинову толстую кипу фотографий с иероглифами майя, Кнорозов сказал:
– Собссьно говоря, сама по себе эта филькина грамота меня мало интересует. Меня интересует, что ли, общая теория дешифровки. Если угодно, я бы, тек скезеть, сказал пару слов…
– Конечно, конечно, Юрий Валентинович, это очень интересно, – поддержал В. В.
– Имеются, тек скезеть, знак и референт, что ли. Ну, тут возможны четыре случая, – он набросал излюбленную структуралистами табличку с плюсами и минусами. – Если знак известен и референт известен, то это случай обычной, тек скезеть, лингвистики. Если референт известен, а знак неизвестен, то здесь, тек скезеть, мы имеем дело со вссекого рода, что ли, разработкой терминологии и искусственными языками. Этт-как, не вызывает пока возражений?
– Нет, нет, очень интересно!..
– В таком случае я, с вашего разрешения, буду продолжать?
– Да, да, просим!..
– Тек вот, третий случай – этт когда знак известен, а референт неизвестен. Здесь я полагаю поместить дешифровку.
Определив место собственной дисциплины, он выдержал небольшую паузу. Слушатели затаили дыхание.
– Ну а четвертый случай… тек скезеть, чего уж тут?
Глядя на два минуса, Кнорозов развел руками.
21 августа 1959 года
Мне посчастливилось видеть, слышать, целый вечер наблюдать вблизи Пастернака и Ахматову, обоих сразу. Этим я обязан В. В., который праздновал свое тридцатилетие и пригласил нас с Ирой на дачу в Переделкино. Прошел почти год после скандальной травли Пастернака в связи с Нобелевской премией за «Доктора Живаго» и почти год оставался до его смерти. В. В. принадлежал к числу ближайших друзей, непосредственно поддерживавших его в эти дурные дни. Кажется, Пастернак советовался с ним относительно явки на суд в Союз писателей и письма Хрущеву, напечатанного в «Правде». Говорили даже, что В. В. сам написал это письмо. Для всех знавших В. В. по факультету он был героем, открыто отстаивавшим в партбюро и всюду, куда его таскали, свое право любить Пастернака и его преданный анафеме роман. Но так или иначе, когда он пригласил меня к себе на день рождения, ни на какого Пастернака я не рассчитывал. С меня вполне достаточно было чести пойти в гости к обожаемому учителю.
Среди гостей были более или менее знакомые люди: родители В. В. – Всеволод Вячеславович Иванов и Тамара Владимировна, его единоутробный брат Миша (Иванов-Бабель), логик Витя Финн, «эстет» Миша Поливанов (впоследствии преподававший физику у нас на Отделении математической лингвистики МГПИИЯ). В какой-то момент вдруг оказавшийся рядом В. В. тихо сказал: «Анна Андреевна», и раньше, чем я успел ее рассмотреть, мимо меня прошла высокая седая женщина – Ахматова. Она, видимо, поднялась наверх и долго не показывалась.
Ждали Пастернака. Время от времени проносилось известие, что он скоро придет, потом – что он опять задерживается. Наконец, он появился. Он прошел через боковую калитку, которой его дача – соседняя – соединялась с дачей Ивановых, и поднялся на террасу. Вместе с ним пришли: его жена (плотная смуглая женщина, в свое время отбитая у Нейгауза, а теперь полуоставленная ради Ольги Ивинской, поплатившейся тюрьмой за близость к Пастернаку; за столом жена не поднимала глаз от тарелки и, не обращая внимания на происходящее, непрерывно ела), сын Женя с женой (Аленушкой Вальтер, учившейся на нашем курсе) и сыном – внуком Пастернака Петей.
Пастернак был очень красив: невысокий, крепкий, с меднокрасным лицом и серебряными волосами, он производил впечатление здорового и счастливого человека. У него был голос балованого ребенка, капризно растягивающего слова. Его приход был встречен радостными возгласами, и все стали усаживаться за стол. Пастернак и Ахматова сидели друг напротив друга, у того конца стола, где и сам именинник. Я сидел на другом конце, на стороне, противоположной от Пастернака, так что его мне было видно лучше, чем Ахматову.
Помню тост, предложенный Мишей Поливановым:
– Борис Леонидович, если бы меня спросили, что я хочу взять с собой в космос, я бы взял ваши стихи.
В то время в «Литературке» и «Комсомолке» дебатировался вопрос о сравнительных достоинствах физиков и лириков, и какая-то девушка уверяла, что и в космосе человеку будет нужна ветка сирени. Пастернак как-то одновременно улыбнулся и поморщился и сказал:
– Ну чтуо вы, Миша, ну зыачем вы говорите такие глупости?
Пастернак говорил много, и для меня все это было неожиданно и интересно. Потом, дожидаясь на станции электрички, я сделал в записной книжке какие-то заметки, но наутро оказалось, что эти пьяные каракули совершенно неудобочитаемы. Некоторое время я помнил все-таки, что он говорил, и все собирался как следует записать, но так и не собрался. Что-то совершенно необычное было сказано о Гоголе. Потом он говорил о людях, которые приходят к нему в Переделкино и ждут, что он – герой сопротивления! – спасет их и возглавит, но что это совершенно не по нему и что одного такого ходока он страшно разочаровал своим несоответствием заготовленному для него пьедесталу. (Лет десять спустя Костя Эрастов, ныне покойный, говорил мне, что в Пастернаке, который первым начал движение открытого несогласия, замечательно то, что он сумел не превратить его в свою профессию, что один свободный поступок не обязывал его ко второму, то есть не порабощал его, – в отличие от нынешних «революционеров», как их называл Костя, то есть диссидентов 70-х годов.)
Разумеется, обоих поэтов стали просить прочесть стихи. Пастернак долго отнекивался, кокетничал, говорил, что не знает, что читать, спрашивал у окружающих, что бы они хотели услышать. Его попросили прочесть одно из последних стихотворений, тогда еще не напечатанное, но ходившее в списках и всем известное, «то, в котором залы, залы, залы, залы» («Золотая осень» из «Когда разгуляется»). Наконец, он начал читать. Читал он плохо, сбивался, забывал строчки. Я сразу вспомнил, что мама рассказывала мне, как однажды он выступал в Политехническом, кажется, уже после войны, и тоже забывал, наверное, нарочно, потому что когда аудитория тут же хором подсказывала ему, он улыбался, счастливый, что знают и помнят.