Звезда цесаревны - Страница 79
XV
Наступила Масленица, любимый русский зимний праздник, с ясными морозными днями и томными лунными ночами. Мчались по всем русским городам и деревням резвые тройки, подгоняемые веселым свистом бича и звонкими песнями, по длинным улицам и по необозримым полям снежных пустынь, ныряя из сугроба в сугроб, с жизнерадостной, разрумяненной морозом молодежью, до самозабвения опьяненной быстротою езды, вином, любовным жаром, потребностью забыть на время все невзгоды и хоть несколько дней пожить грешною, беззаботною жизнью перед наступлением длинных, томительных недель молитвы и поста.
А во всех церквах уже шла покаянная служба, и добрые христиане, со вздохом отворачиваясь от соблазна, степенною поступью проходили в храмы, не оборачиваясь к мчавшимся мимо них с громким гиканьем и звонким смехом широким саням, непрерывной вереницей обгонявшим друг друга.
И сливался мрачный перезвон колоколов домов молитвы с греховными бесовскими ликованиями.
В монастыре Саввы преподобного, что близ города Звенигорода, отошла вечерня. Наступил вечер. Братия расходилась по своим кельям, чтоб отдохнуть и прибраться перед ужином, а брат привратник уже запер тяжелым замком ворота, когда все ближе и ближе раздававшийся звон колокольчика заставил его прислушаться и с недоумением спросить себя:
— Кого это нам Господь посылает в такую позднюю пору?
К воротам подъехала поставленная на полозья и обитая снаружи рогожей просторная кибитка, запряженная тройкой добрых коней; с козел слез одетый в теплый тулуп кучер и постучался кнутовищем в ворота.
Отодвинув заслонку у слюдяного окошечка, прорубленного в воротах, привратник высунул из него свое поросшее бородой лицо с надвинутой на лоб порыжевшей скуфейкой и спросил:
— Кто вы такие? Зачем вас к нам принес Господь?
— Свои. К отцу Федору приятели, из леса.
— Иван Васильевич? — продолжал свой допрос привратник.
— Я самый и есть, — взволнованным голосом объявил приезжий, выскакивая из кибитки и подбегая к воротам.
Большую медвежью шубу он сбросил в кибитке и остался в коротком меховом кафтане на лисьем меху, с бобровым воротником и опушкой, с бобровой шапкой на темных густых кудрях. Вслед за ним, не торопясь, вылез его спутник, высокий, худой и совсем седой старик, в длинном меховом охабне и в меховой, с наушниками, шапке.
Ворота растворились, и навстречу приезжим высыпали из келий обитатели монастыря, молодые послушники, в одних рясах и с непокрытыми головами, а за ними степенные монахи, заинтригованные появлением в неурочный час неожиданных гостей.
Живо разнеслось по всей обители известие, что приехал Иван Васильевич Ветлов навестить отца Федора. Ветлова здесь хорошо знали, и он был здесь таким же своим человеком, каким был и покойный его друг Праксин. Его тотчас же повели по тропинке, протоптанной в сугробах, к белевшему напротив храма корпусу, в котором была келья Федора Ермилыча, а спутников его, кучера и Грицка, — в трапезную, где предложили им раздеться, отдохнуть и поужинать, прежде чем лечь спать в отведенных для них пустых кельях.
Попечение о повозке и лошадях взяла на себя монастырская прислуга, и, прислуживая гостям, угощая их ужином, монахи ждали рассказов о причине, заставившей их покинуть в такую пору хозяйство, чтоб явиться в Москву. До распутицы оставалось времени немного, и раньше весны нечего было и думать возвращаться восвояси, а все эти люди слишком хорошо знали деревенскую жизнь, чтоб не понимать, как необходим хозяйский глаз при весенних разливах, когда надо готовиться к севу. Чтоб таким важным делом пренебречь, должны были быть весьма важные причины. Но и всегда несловоохотливый Грицко на все расспросы молчал угрюмее обыкновенного, а молодой малый, справлявший должность кучера, на все отзывался незнанием.
А тем временем Ветлов, оставшись наедине с Федором Ермилычем, не дожидаясь его расспросов, повалился ему в ноги и, рыдая, объявил, что он — несчастнейший человек на свете: жена его арестована по шубинскому делу.
— Господи Боже мой! Да когда же это могло случиться? Не дальше как третьего дня я от нее имел вести… От кого ты об этом узнал? — вне себя от испуга и горести, спросил старик.
— Сегодня ночью, — начал свое печальное повествование Ветлов. — Узнал я об этом совершенно случайно, чудом, можно сказать. Выехали мы в Москву по ее вызову. С нарочным прислала она мне письмо со всеми подробностями о беде, случившейся с Шубиным, об отчаянии цесаревны, и что она собирается в Александровское, не будучи дольше в силах жить в одном городе с погубителями ее сердечного друга. И велика была, должно быть, ее печаль, когда Лизавете невмочь стало одной с ней оставаться, и решилась меня выписать на помощь себе и на совет! Тотчас же я собрался, конечно; увязался за мной и наш старик, прознавши про здешнее горе: Лизавету он любит, как родную дочь, и нельзя было его не взять, пешком бы ушел, кабы я ему отказал. Поехали, и такой нам Господь благополучный путь послал, что на десятый день въехали в белокаменную, сегодня утром, значит. Оставил я своих спутников с кибиткой и лошадьми на постоялом дворе, а сам побежал во дворец, чтоб узнать, где цесаревна со своими близкими. Вошел я во двор, подхожу к тому крыльцу, что ведет на половину придворных женщин, радуюсь, может быть, сейчас мою дорогую жену увижу, и вдруг вместо нее бежит ко мне одна из ее прислужниц, вся в слезах, и рассказывает, что этой ночью, когда мы, значит, подъезжали к городу и остановились, чтоб дать передохнуть лошадям на постоялом дворе, верстах в десяти от Москвы, Лизавету отвезли под стражей в темницу… Что тут со мною было — слов нет передать! С час времени бродил по городу как помешанный, ничего не вижу, не слышу, не понимаю, иду, сам не знаю куда, кричу, сам не знаю что… Как очутился я на том дворе, где своих оставил, как они меня усадили в кибитку и сюда повезли, хоть убейте, сказать не могу. Дорогой немножко очухался, а как полились слезы из глаз, и совсем вошел в разум и первым долгом поблагодарил Господа, что надоумил старика меня к вам увезти…
— Он знает, что и мне твоя Лизавета все равно что родная, — с глубоким вздохом заметил Ермилыч. — Хороший старик, я рад, что ты его с собой привез. И никого ты больше в Москве не видал?
— Кого же видеть, когда я был как бы в безумии! Надо дивиться, что я этот удар пережил, что у меня сердце не разорвалось от горя!
— Тебе смерти желать нельзя, ты ей пуще прежнего теперь нужен.
— Да что мне делать-то? Куда бежать? Кого молить о помощи?.. Ничего сам не могу придумать, уж я думал, думал, перебирал, перебирал в уме всех, кого знаю, — ни на ком не могу остановиться… Если она арестована по приказанию нового нашего антихриста Бирона, у кого найти против него уем? Если уж Шубина цесаревна спасти не могла!.. Посоветуй, ради самого Бога, поддержи ты меня! На тебя одна надежда! Совсем я ослаб от отчаяния, в одной только смерти вижу исход… пусть и меня куда-нибудь заключат, пусть мучают и меня с нею, пусть наши обе головы палач отрубит, буду об этом нашего злодея просить как о милости… Как Петр Филиппович просил Долгорукова перед казнью, чтоб только не пала его невинная кровь на голову его жены и ребенка, так и я буду просить, чтоб взяли мою жизнь за ее… я им опаснее, чем она. Я с отчаяния на все пойду… мне жалеть нечего… пусть они скорее меня убьют… чтоб я их не убил! — вскричал он с возрастающим отчаянием.
— Вспомни Бога, Иван! — строго вымолвил Ермилыч.
— Бог… Бог от нас отступился, — прошептал, низко опуская голову, молодой человек.
— Не греши! Никогда, может быть, он не был от тебя так близко, как в эти скорбные минуты, — продолжал Ермилыч, все выше и тверже возвышая голос, по мере того как раскаяние, проникая в сердце его слушателя, вырывалось глухими рыданиями из наболевшей груди.
— Помоги! — чуть слышно проговорил он, закрыв лицо руками.
— Ты прежде всего сердечную твою тревогу уйми да от злых побуждений очисти сердце, тогда нас Господь вразумит на борьбу с врагами. Молись, предай себя и ее на волю Божию, моли его направить твою волю, войти в твою душу…