Зверь из бездны том I (Книга первая: Династия при смерти) - Страница 75
Известно, что Сенека сравнивал Нерона с молодым львом, который кроток, покуда не попробовал крови, а потом возвратится к природной свирепости. Накануне того дня, как дать Нерону первый урок, Сенека видел во сне, будто призван воспитывать Кая Цезаря (Калигулу). Вторая половина Неронова принципата вполне оправдала тяжкие ожидания Сенеки, а часто и вечное правило, что служить большой и чистой идее нельзя средствами мелких и грязных компромиссов.
Но что касается золотого пятилетия, то, отдавая полную справедливость благородству планов Бурра и Сенеки, все-таки нельзя не признать, что и орудие было в их руках не слепое, а весьма толковое и благодарное к действию. Уже одно то обстоятельство, что, имея возможность выбирать между деспотической программой матери и Палланта и конституционной Бурра и Сенеки, Нерон, при всей привычке послушания и страха перед Агриппиной, все-таки решительно стал на сторону своих министров и конституционного порядка, — громко говорит в пользу ума и сердца молодого цезаря. Даже Тацит отмечает, что свою конституционную программу Нерон объявил сенату не популярности и громких слов ради: nec defuit fides, — и слова были оправданы фактами. Легендарное ночное буршество Нерона не препятствовало ему днем очень усердно заниматься государственными делами. Тацит отмечает частые речи его к сенату и хвалит его милосердные обещания, хотя и говорит, что устами молодого государя хвастливо ораторствовал Сенека. Если и так, учил же когда-нибудь юноша эти речи (а Сенека писал велеречиво и пространно), — значит, не все он бездельничал и бражничал. А главное: имел охоту учить, — значит, ему нравилось направление, которое они возвещали, и он держался союза с Сенекой не по какому-либо дурному расчету, но по искреннему уважению к идеям философа, по юной отзывчивости на его светлое слово. Было и сказано, и сделано множество хорошего, истинно гуманного. В течение Quinquennium’а, юноша проявляет себя дурным или глупым правителем только в тех случаях, где поперек дороги становится ему его политическое невежество, плод поверхностного образования, завершенного, однако, под руководством тех же Бурра и Сенеки. Вне этих промахов, мы видим Нерона щедрым и милостивым государем, рассыпающим дары войску и республике, всегда готовым на великодушную амнистию, скромным, не требовательным на знаки верноподданничества, осторожным в суде и санкциях государственных установлений, рассудительным и справедливым в распределении ответственных должностей. Два дела о государственной измене он просто и коротко прекратил. Когда Бурр поднес Нерону на конфирмацию смертный приговор двум преступникам, осужденным за разбой, цезарь подписал роковой лист лишь после долгих колебаний, а подписывая, воскликнул: «Как бы я хотел не уметь писать! — Quam vellem nescire litteras!» Прекрасные исторические слова эти даже смутили Сенеку, не впадает ли его воспитанник в чрезмерную сентиментальность, — и философ поспешил написать и посвятить Нерону политико-этический этюд об истинной природе милосердия («De dementia»). Из уст злейшего врага Нерона, знаменитого Тразеи Пета, мы знаем, что смертная казнь и ужасы пытального застенка были фактически отменены. Светоний свидетельствует, что воспрещено было доводить до убийства гладиаторские игры, хотя бы при участии преступников, и высшей мерой уголовного наказания остались в государстве каторжные работы. Закон об оскорблении величества безмолвствовал. Были предприняты меры к упорядочению податной системы; налоги сделаны гласными. Лично Нерон проектировал вовсе отменить всякие косвенные налоги и тяжелую откупную систему, с ними сопряженную. Он собирался сделать тем «прекраснейший подарок роду человеческому»: от слов и намерения веет скорее XVIII, чем первым веком по Р. X., — дух Сенеки заговорил в державном ученике его тем же языком, как дух энциклопедистов в либеральном абсолютизме Фридриха Великого, молодой Екатерины II и Иосифа II. Сенат воспротивился осуществлению проекта: ново уже то, что он теперь опять смел противиться после десятков лет раболепства и формального поддакивания. Тацит приводит несколько сенатских постановлений, состоявшихся не только свободно, но даже наперекор воле и к сильному неудовольствию императрицы-матери. Нерон сдержал слово, что не допустит свою фамилию распоряжаться государством, как вотчиной. Но он же воспользовался своим государевым правом, чтобы парализовать гонение, которое сенат объявил было сословию вольноотпущенников. Таким образом, и в этом вопросе, как в проекте откупной реформы, молодой цезарь явил свободы и благородства мысли больше, чем его правящая коллегия. Характерно замечание Тацита, что при преемниках Нерона потеряли силу многие дельные его податные предписания, — однако, некоторые дошли до Траяновых времен. Симпатичнейшая черта Нерона этих дней — гражданское мужество в служении общему благу. Он ободрил провинции рядом судебных процессов против губернаторов, злоупотреблявших своими полномочиями, насильников и взяточников. Некоторым из них удалось оправдаться, другие потерпели должное или предупредили приговор самоубийством. Единственный случай в этих преследованиях, когда цезарь покривил душой, преднамеренно затянув процесс наверное виноватого подсудимого, покуда естественная смерть от старости не отняла его у судебной расправы, — это дело П. Целера, римского всадника, наместника Азии, одного из опричников Агриппины. Так что спасло Целера или влияние последней или опасение, что, будучи причастным к одному из важнейших преступлений императрицы-матери, дряхлый палач может компрометировать ее разоблачениями. Когда возгорелась армянская война, римское общество ждало назначения главнокомандующего, как экзамена беспристрастию молодого государя и порядочности его советчиков. Двор поддерживал кандидатуру наместника Сирии, Уммидия Квадрата, генерала бездарного, но честолюбивого; чтобы получить назначение, он сорил деньгами на подкупы. Тем не менее, к бурному восторгу сената и народа, Нерон назначил главнокомандующим Гн. Домиция Корбулона, общего любимца, лучшего полководца своего времени. В Риме выбор Нерона приветствовали и праздновали, как победу. Признательный сенат сделал ряд льстивых постановлений во славу молодого принцепса: устроить ему триумф, воздвигнуть статую из благородного металла, перенести праздник новогодия на день его рождения. Однако, Нерон отклонил все эти почести — и статуарные, и календарные. Известен красивый отказ его от благодарности сената: quum meruero — когда заслужу. Таким образом, Нерон не только сохранил, по завету Августа, уважение к высшему правительствующему учреждению, но еще старался поднять его упавшую нравственность, искоренить из него, въевшуюся за три последние принципата, привычку к холопству. Он напомнил государству о верховном значении консульской власти, не допустив к присяге на верность Л. Антистия Ветера, своего товарища по консульству в 808 (55) г. Он возвратил в сенат любимого и талантливого Плавтия Лютерана, исключенного Клавдием за прелюбодеяние с Мессалиной. Когда партии конституционная и деспотическая перешли в открытую борьбу, он умел сломить могущество Палланта, который, в момент его пришествия к власти, был несомненно сильнее его самого, — и очень ловко и с несомненным тактом отстаивал как престиж, так и самостоятельность — личные и своих либеральных министров — против властолюбивых покушений императрицы-матери.
Итак — перед нами чрезвычайно молодой властитель, не только юноша, но еще полу-ребенок, — подросток, — очень сумасбродный и шаловливый, — вроде принца Гарри, из которого потом вышел великий воин Генрих V, — совершенно, конечно, негодный к власти по возрасту, но с недурными задатками и намерениями по воспитанию и природе. Пусть они рождаются в нем не самобытно, пусть внушены со стороны, — в государе, если он не гений, послушание доброму внушению и выбор хороших внушителей есть уже великое качество. В Нероне течет отравленная кровь, воспитание его дико и грязно, но душа еще чиста и мягка, как воск. В благоволении к людям и любви к человечеству не было недостатка. Он желал идти по доброму пути и, в условиях более благоприятных, мог бы его найти и на нем остаться. В крупную политическую силу, в «великого государя» Нерон никогда бы не выработался: для этого он был слишком ленив участвовать в процессе власти и слишком любил наслаждаться ее плодами. Он — не политическая фигура. Он — барин и аристократ, властный богач и дилетант, которому его усадьба, дворец, конюшня и театр всегда милее, нужнее и ближе государства. Это — правитель белоручка, избалованный, мечтательный, капризный сибарит. Но при дворе, менее мрачном, менее окровавленном и сладострастном, менее опутанном сетью смрадных интриг, из Нерона вышел бы, может быть, просто государь посредственных дарований и распутного образа жизни, каков, напр., был хотя бы Август Саксонский. Политический скептик, не лишенный остроумия, равнодушный к судьбам империи и народа, он прожил бы век в свое удовольствие, немножко слишком дорогое для государственной казны и тяглых людей, ее питающих, и умер бы, не оставив по себе ни вечных благословений, ни вечных проклятий. И весьма скоро от него сохранились бы в истории только имя да хронологическая дата, фигуру же его совершенно заслонил бы от памяти потомства какой-либо дельный министр. Хотя бы тот же Сенека или Бурр, но не взятые им, а его умевшие взять в руки, чтобы управлять от его имени государством. Так Ришелье заслонил Людовика XIII, Борис Годунов — Федора Иоанновича, Бисмарк — Вильгельма I и Фридриха III. Но ни Ришелье, ни Годунова, ни Бисмарка не нашлось. Мальчик-государь чувствовал себя среди правительства бесхарактерных стариков, которые более его образованы, но не сильнее его, что — в молодом впечатлении — несправедливо, но часто отражается, как «не умнее». На своем государственном пути Нерон не встретил истинно государственной личности — авторитета, облеченного в повелительную волю. Не узнал ни одного ни человека, ни коллектива, который — к благу ли, худу ли — мог бы заговорить с ним, как могучий сознательный или инстинктивный представитель нужд и воли страны, как единственный возможный посредник между лицом государя и лицом силы народной. Ни одного человека, который сознавал бы за собою эту силу и твердо верил бы в свою историческую миссию, и смотрел бы в будущее понимающими глазами благородного исторического честолюбия. Громадная работа по созданию принципата частью истребила, а частью переутомила и выродила племя великих римских государственных людей. Поколение «августовых орлов» оскудело давно и надолго. Тиберий, при всех громадных недостатках личного характера, был едва ли не последним человеком этой, когда-то столь обильной, породы. Ужас Нерона — не в том, что он родился с дурной наследственностью, воспитался на улице и в дворне, образовался искусственно, на скорую руку, попал к власти нечаянно, чужой интригой и не без преступления. Не этим всем обусловилась позднейшая его тирания, растянувшаяся в длинную историческую пословицу вот уже близко двухтысячелетней давности. Было много государей, приходивших к власти и с худшими задатками и не лучшими путями, — однако, из них не выходили Нероны: ни Нероны истории, ни Нероны легенды. Я уже напоминал обстоятельства восшествия на престол Екатерины Второй. Александр I вырос в условиях печальнейшей распри между Зимним дворцом и Гатчиной и вступил на престол через труп отца, павшего, как и Клавдий, жертвой дворцового заговора. Однако с именем его связана репутация одного из наиболее мягких и благожелательных русских государей. Ужас Нерона сложился тем, что, когда властный мальчик, на предельной вершине мирового величия, поднял голову и осмотрелся, он увидел себя владыкой океана неслыханно безвольной и бесполезной посредственности. Личности не создают истории, но зато ее выражают. Нерон родился в веке умников без гения, которым диалектика заменяла волю и компромиссы — действие. Ему не на кого было споткнуться своей мальчишеской волей, не на кого было смотреть снизу вверх истинным, не отравленным уважением. Он был введен в историю сомнительными и сомневающимися людьми, которые уже сами себя нисколько не уважали, но насильно, по теории, еще заставляли уважать, и себя в человечестве, и человечество в себе, красноречивой риторикой Музония Руфа или Сенеки. Никто в древности не наговорил стольких добродетельных слов, как Сенека, никто не обязывался перед миром более требовательной этикой, увы, ежеминутно терпевшей злобные, истинно опереточные крахи в плачевной практике самого ее несчастного автора. И нисколько неудивительно, что, напитанный атмосферой взаимного неуважения, режим Нерона, когда молодого принцепса постигли разочарования и в людях и в фразах, оказался именно тем, который единственно мог развиться на этой отравленной почве и в этом душном воздухе: режимом неистощимого капризного эгоистического самодурства и совершеннейшего, убежденно последовательного, не только целиком покорившего себе мысль, но глубин инстинкта достигнувшего, неуважения. Век Нерона — век высшего неуважения. Век неуважаемых и неуважающих. Никого: ни человека, ни человечества.