Зуб мудрости - Страница 10
Имеют ли дети право вмешиваться, когда родители разводят— ся? Так сказать, склеивать слюнями разбитый горшок, то есть семью.
Мои папа с мамой развелись еще в Москве. Я, конечно, переживала. Многое мне было непонятно. Но не вмешивалась. Потому что не мое это собачье дело. Не доросла еще, чтоб совать свой нос во взрослые дела.
Бабушка Люба, которая очень переживала из-за этого развода, не спала по ночам и высохла, как щепка, очень удивлялась, что я никак на это не реагирую.
— Ты — камень, — говорила она с осуждением. — Что из тебя вырастет?
— Что суждено, то и вырастет, — в уме отвечала я ей.
— Ты только о себе и думаешь, — продолжала бабушка с гневом, как будто я уговорила родителей развестись и разбежаться в разные стороны. — Ты — жуткая эгоистка. Другие дети борются за сохранение семьи.
Это было что-то новенькое. Я знала только один подобный случай, и бабушка Люба имела в виду именно этот случай. Другие дети — это была всего-навсего моя подружка Наташа из соседнего подъезда.
Об этой девочке говорил весь наш семиэтажный дом. И соседние дома тоже.
Наташин папа бросил маму и ушел к другой женщине. Потому что Наташину маму он разлюбил, а ту, другую, полюбил так, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Ушел, не взяв с собой ничего. В чем стоял, как говорила бабушка Люба. А если человек уходит, в чем стоял, уверяла она, то так можно поступить лишь от очень большой любви, которая мутит ум и делает человека безразличным к материальным ценностям.
Наташина мама, конечно, очень расстроилась и ходила с заплаканным лицом. Кому приятно быть брошенной и чтоб на тебя встречные смотрели с сочувствием и даже со злорадством.
А Наташа — худенькая девочка, моя сверстница, очень малокровная, по определению бабушки Любы, не стала плакать, а с горя замолчала как глухонемая и легла в постель одетая и не вставала ни днем, ни ночью. Лежит, как покойница, с пионерским галстуком на шее, не ест, не пьет, только глаза держит открытыми и смотрит в потолок.
Сколько ее ни упрашивали, ни тормошили, ничего в рот не берет, не произносит ни звука и пялится в потолок. День. Второй. Третий.
К ним в квартиру повалили люди толпами подивиться на это чудо и шли вереницей, как в Колонный зал, когда там выставлен гроб с телом какого-нибудь вождя. Все вздыхали и ахали и диву давались: какая, мол, чувствительная девочка, умирает, не хочет жить, раз семья развалилась.
Я тоже ходила посмотреть на Наташу, и сердце у меня трепетало, словно я шла смотреть не на свою подружку, а на двухголового теленка, которого я видела в заспиртованном виде. Я тоже окликала ее, но она мой голос не узнала. Или сделала вид, что не узнала. Даже глазом не повела в мою сторону.
А рядом у кровати сидит ее мама и, не переставая, рыдает. Какая-то старушка крестится и шепчет:
— Святая. Святое дитя. Помрет от тоски. Из-за него, изверга.
Под извергом подразумевается Наташин папа, ушедший к другой. А я его знала. Даже сиживала у него на коленях. Он работал бухгалтером и уж никак не походил на изверга. Как говорила бабушка Люба, ниже травы, тише воды.
На седьмой день, когда Наташа вот-вот должна была умереть от истощения, пришел отец. Упал перед дочерью на колени, стал каяться и просить у нее прощения. Наташа отвела взор от потолка, улыбнулась ему, встала с кровати и, пошатываясь от слабости, направилась к холодильнику. Чтоб поесть чего-нибудь.
Папа остался дома. Наташа вскоре поправилась. Все ее хвалили, называли умницей и спасительницей семьи.
А папа вскоре умер. От разрыва сердца. Потому что он любил ту, другую. И сердце его не выдержало. Наташина мама все равно осталась без мужа.
Б.С. рассказывает своим гостям, а я сижу в стороне. Тихо, как мышонок. Рисую в блокноте портреты гостей. Им, конечно, не показываю — меня бы со свету сжили и порвали блокнот. Как говорит моя мама — молчу в тряпочку. И как говорит Б.С. (не без основания) — ушки у меня на макушке. Слушаю и мотаю на ус.
А говорит Б.С. очень образно, не так как другие — жуют жвачку, тянут резину.
У меня горят уши, когда открывает рот Б.С. Всегда что-то неожиданное и для меня совершенно новое. От него я пополняю свой умственный багаж. Конечно же, не от моего папули или от его друга-подруги, и, конечно же, не от мамы. При всей моей любви к ней, как и родительнице и курице-наседке, охраняющей меня от житейских невзгод, я уже усвоила правило, что от женщин многому не научишься.
Ибо женщина умна как курица.
А самая умная — как две курицы.
Это открытие сделал для меня Б.С. И тут же благородно сослался на подлинного автора — какого-то древнего китайского мудреца.
Если бы мама узнала, что я записываю некоторые изречения Б.С., она бы этого не одобрила. Потому что, хотя она и спит с ним и боготворит его, как мужчину, все же никак не считает его педагогом и воспитателем подрастающего поколения.
Зашел к нам как-то вечером один эмигрант. Земляк Б.С. из Ленинграда. То ли журналист, то ли начинающий писатель. Не помню. Но из пишущей братии. Стал жаловаться на трудности, что, мол, никак не может пробиться на литературный рынок, а литература, мол, здесь — дрянь, чтиво для кухарок.
И Б.С. без улыбки, только в глазах заиграли чертики, и заметила это лишь я, говорит, гостю:
— На нынешнем литературном безрыбье можно вполне вползти в литературу раком.
Я чуть не подохла! Как ловко он переделал русскую поговорку «На безрыбье и рак рыба».
От Б.С. я узнала, откуда появилось выражение «голубая кровь», означающее благородство, аристократичность происхождения. Оказывается, это — медицинский термин. И очень прозаический. Когда в лаборатории делают анализ крови и действуют на нее всякими кислотами и еще там чем-то, чтоб определить, сколько имеется холестерина, то чем меньше этого самого холестерина, тем больше кровь приобретает синеватый оттенок. А меньше этого самого холестерина в крови у людей, питающихся разумно, без излишеств. А это могут себе позволить богатые люди. Бедняки едят грубую пищу. И помногу. У них при анализе кровь не синеет. А у богатых — голубой анализ.
В другой раз у нас спорили о политике. Б.С. сказал:
— На Востоке орут истошно «За мир во всем мире!» и этим лозунгом, как фиговым листком, прикрывают подготовку к войне.
На Западе, раскормленном и безвольном, стонут с одышкой «Следите за своим весом! Соблюдайте диету!». И тоже не верят, что кто-нибудь к этому прислушается.
К нам заходят разные гости. Из русских эмигрантов. Мама говорит, что эмиграция всех уравняла. Каждый потерял свой привычный круг знакомых и здесь из-за общности языка и эмигрантской судьбы ходит к тем, с кем ему и в голову не пришла бы мысль проводить время там, в России.
Очень любопытные вещи удается порой услышать. Сидит у нас еврей из Кишинева. Темный, похожий на араба и с толстыми негритянскими губами. Вид у него, как у обиженного ребенка. Говорит по-русски с кишиневским акцентом, от которого коренного москвича или ленинградца может стошнить публично. Представляю, как тошнит стопроцентных американцев при сладких звуках нашей английской речи.
Этот еврей в Америке всего полгода. По-английски знает только «Здравствуйте», «До свидания» и «Сколько стоит?». Поэтому хоть он инженер, но приходится ему вкалывать простым рабочим. Он не обижен на судьбу. Руки, как он говорит, у него золотые. Хозяин это сразу отметил. Вначале он платил ему по четыре доллара в час, а теперь целых двенадцать долларов. Получает не меньше инженера. Кроме того, хозяин и чисто по-человечески к нему проявил внимание. У еврея заболел ребенок, и хозяин, узнав об этом, тут же позвонил знакомому профессору и добился для него приема вне всякой очереди.
Наш кишиневский гость очень ему за это признателен. И при этом носит в душе обиду. Почему? За что?
— И все же он не человек, — жалуется кишиневский гость. — У нас в России так не поступают. Когда пришло время получки, я увидел, что у меня высчитаны деньги за те два часа, что я провел с сыном у профессора.