Зов чести - Страница 11
Патрульных словно прорвало. Заговорили они враз все трое, перебивая друг друга и торопясь, как бы оберегая себя от возможного обвинения в самоуправстве. Из всего этого сбивчивого многословия Богусловский понял, что Ткач пытался вырезать из рамы какую-то картину, а в карманах уже были камеи. Богусловский глянул на них – старинные, не иначе как времен Александра Македонского. Спросил Ткача, сдерживая гнев:
– Что толкнуло вас на столь мерзкий поступок? – И сам же ответил: – Впрочем, ваш род всегда был алчным. Всегда!
– Избавься от шор, Михаил, оглянись, пойми наконец, – горячо, убежденно, как никогда прежде, заговорил Ткач. – Вся эта красота, все это несметное богатство будет затоптано, заплевано, растащено… Все погибнет! Все! Дворцы и храмы, гордость и устои России, превратятся в руины, а на их развалинах вырастет жгучая крапива! Да-да! Крапива! И святой долг каждого просвещенного человека спасти хоть малую толику всего этого прекрасного, накопленного веками!..
Ткач говорил то, о чем только что думал сам Богусловский, только он искал выход, как сберечь все это для России, а Ткач предлагал разворовать все, попрятать по домам, обогатив тем самым только себя. Богусловский перебил Ткача:
– Я никогда не предполагал, что вы так низко падете. Вы – омерзительны! – Затем приказал патрульным: – Отпустите его! Он недостоин того, чтобы марать о него руки.
– Ты брось, командир, офицерские штучки! – решительно возразил Муклин. – Эка, руки марать! Революцию в беленьких перчатках совершать прикажешь! В Неву этого мерзавца! Рыбам на корм.
– Отпустите! – твердо повторил Богусловский. – Подлость и алчность, увы, неподсудны. Отпустите.
– С огнем играешь, – сердито буркнул Муклин. Потом также сердито приказал патрульным: – За дверь его – и под зад коленом. Пусть катится на все четыре стороны! – Затем вновь Богусловскому, уже назидательно: – Как бы не пришлось, Михаил Семеонович, локти кусать. Вспомнишь тогда меня. Ой, вспомнишь.
Не мог тогда предполагать Богусловский, что слова эти пророческие…
Глава третья
Долго и с явным недоверием рассматривали пограничники в проходной полка предписание Петра Богусловского, недоуменно поглядывая и на его представительную фигуру – что тебе генерал, и на погоны прапорщика. А Богусловский тоже с удивлением смотрел на пограничников, вот уже вторично передававших друг другу его предписание. Все без погон, и только по обмундированию да по трехлинейкам, которыми был вооружен наряд, Петр Богусловский определил, что перед ним нижние чины, и потому с явным недовольством спросил:
– Что за спектакль?!
– Взыграла офицерская кровушка? – ухмыльнувшись, добродушно проговорил пограничник Кукоба, высокий, с толстощеким улыбчивым лицом и веселыми серыми глазами. – Бумага-то у тебя, вашеблагородь, того – липовая…
– Проводи меня к командиру полка! – нетерпеливо и гневно потребовал Богусловский. Лицо его побагровело от обидного унижения. – Я не прошу. Я приказываю!
– Нет уж, господин прапорщик, я тебя к председателю комитета проведу, он с тобой разберется, – все с тем же добродушием, нисколько, казалось, не осерчав на грубость Богусловского, ответил Кукоба и снял винтовку с плеча. – Пошли, вашеблагородь.
Понимая нелепость положения и свою полную беспомощность против такой вот наглости, гордо и непринужденно шагал Петр Богусловский в сопровождении конвойного по чистым, словно вылизанным, дорожкам городка, невольно примечая опрятность и порядок во всем и возмущаясь неуважительностью нижних чинов по отношению к нему, офицеру. Дело в том, что кто бы ни встречался им, каждый, вместо приветствия, непременно спрашивал Кукобу:
– Где это ты благородие ваше изловил?
– Временные прислали, – отвечал Кукоба.
– Тогда верно, тогда веди, – одобряли Кукобу, и это всякий раз хлестало по самолюбию прапорщика, словно его обвиняли в каком-то непристойном поступке, а гнев мешал ему осмыслить неторопливо и логично все то, что произошло с ним. Он, когда добирался из Петрограда в полк, рисовал в своем воображении встречу с командиром полка, офицерами, нижними чинами, с которыми давал себе слово быть добрым и по-отечески строгим, и вдруг такая нелепость: его ведут под конвоем. Ни за что ни про что.
Не знал еще прапорщик Богусловский о штурме Зимнего, о свержении Временного правительства.
Кукоба постучал почтительно в обитую коричневой кожей дверь; не ожидая ответа, открыл ее и, пропуская Богусловского, добродушно и весело, словно совершал что-то очень приятное человеку, пригласил:
– Входи, вашеблагородь. Покажь свои мандаты председателю.
Петр вошел в кабинет, очень просторный и очень безвкусно обставленный. На одной стене висела большая крупномасштабная карта Ботнического залива с нанесенными условными обозначениями постов полка и других военных городков и укрепленных районов, у противоположной стены стояли, словно выстроенные для парадного расчета, плотной ровной шеренгой мягкие стулья, а почти на середине комнаты будто врос в паркетный пол кряжистый стол красного дерева, за которым спиной к окну сидел председатель комитета полка Шинкарев, такой же кряжистый. И стол, и Шинкарев казались единым целым, вековым монументом, источавшим надежное спокойствие, уверенность и силу. И весьма нелепым представилось Петру Богусловскому то, что Шинкарев, кому бы важно изрекать истины бесспорные, вещать с высоты своего монументального величия, вместо этого сосредоточенно, очень осторожно, с заметной неумелой робостью накалывал на скоросшиватель какие-то листки и даже не поднял головы, вроде бы совсем не слышал ни стука в дверь, ни добродушно-веселого голоса Кукобы, так бесцеремонно приглашавшего Богусловского переступить порог столь значительного для него кабинета. Взяв очередную бумажку, основательно помятую, Шинкарев принялся разглаживать ее ладонью старательно и аккуратно.
Кукоба остановился в нерешительности рядом с порогом, потом, подтолкнув вперед Богусловского, робко переступил с ноги на ногу, кашлянул негромко, прикрыв рот рукой, подождал немного и кашлянул еще раз, на этот раз нетерпеливей и громче.
– Ну что тебе? – с явным недовольством спросил Шинкарев, продолжая разглаживать листок, прежде чем наколоть его на скоросшиватель, и, лишь поместив на предназначенное место бумажку, поднял голову и начал рассматривать Богусловского. Так же, как солдаты у костров на Невском, как пограничники в проходной полка: липко, недоверчиво и долго. Затем спросил Кукобу: – Кого привел?
– Я считаю вопрос этот в моем присутствии совершенно бестактным, более того, оскорбительным! – возмущенно заговорил Богусловский. – Как оскорбительно поведение состава наряда и его старшего! – Богусловский кивнул на Кукобу, все так же продолжавшего стоять с винтовкой наперевес. – Он осмелился конвоировать через весь город офицера, прибывшего для прохождения службы в полк! Прямой подрыв авторитета моего. Я просил бы принять надлежащие меры к составу наряда, если я прибыл в воинскую часть, а не в анархический бедлам! Я бы просил…
– Сбавь прыть, ваше благородие, – не повышая голоса, перебил Богусловского Шинкарев. – Мы не на плацу и не в царских казармах. Прошло то времечко, когда солдат сквозь строй прогоняли. Революционный боец – полноправный гражданин и требует к себе уважения как личность.
Шинкарев встал, неторопливо вышел навстречу Богусловскому и остановился в шаге от него. До удивления они оказались похожими друг на друга. Оба высокие, начинающие полнеть молодые мужчины, уверенные в себе. Лица открытые, привлекательные, а глаза умные, волевые. Даже залысины у обоих одинаковые, только волосы разные: у Богусловского черные, густые и волнистые; у Шинкарева же светлые, мягкие, что тебе шелкова трава-ковыль. Оба в форме прапорщиков, только у одного погоны и сукно подобротней да сшита умелым портным, у другого же мундир мешковат и непривычен, без погон.
– Богусловский, говоришь? – прочитав предписание, переспросил Шинкарев. – Не генерала ли Богусловского сынок?