Зощенко - Страница 62
Написав: “Результат войны мне был ясен” и “есть нечто дикое и даже комичное в идее 'расы господ' “, М. Зощенко в своей типичной манере, “с пониманием”, со сдерживаемой яростью размышляет: “Прежде всего это плохая пропаганда. Об этом господстве можно было объявить несколько позднее. Допустим, когда победа в руках. Иначе это сердит противников и ослабляет союзников… Нарочно уменьшим масштаб. Человек может прийти просто в ярость, если во время драки ему крикнут, что он дрянь и дерьмо и что только тот, кто дерется с ним, представляет собой некоторую ценность.
Ярость прибавляет силу. Заносчивые слова обращаются во вред. Друг, стоящий рядом, делает “подножку”. Минута — и гордый человек лежит поверженный в прах с разбитым рылом… К тому же мирового господства с помощью железа и пули не бывает. Бывает убийство, вооруженные налет или нашествие. Но как господство это не квалифицируется».
Да — в том, что за книгой никто не признал антифашистской направленности, может быть, «повинен» и сам Зощенко, сокративший в рукописи философские, публицистические страницы. Их никто не увидел — и судьба Зощенко дала крен. Спасли бы его эти страницы, если бы он их не убрал? Вряд ли. Случайности, говорят, лишь способ проявления неизбежного. Книги Зощенко всегда «не соответствовали» нормам соцреализма. Надо бы понять раз и навсегда, что Зощенко есть Зощенко и что надо не «переламывать» его, а, наоборот, им гордиться.
Начался обвал в прессе, едва «не похоронивший» Зощенко. Его называли даже «дезертиром», укрывшимся в тылу, когда другие воевали. Это было для него особенно невыносимо. Большинство писателей, даже носивших во время войны форму, были военными корреспондентами или редакторами. На линию фронта если выезжали, то ненадолго, в боях они не участвовали, их берегли. Если кто воевал, то это Зощенко — в Первую мировую лежал под ураганным огнем у колючей проволоки, был ранен, отравлен газами, получил боевые награды. Отдав войне здоровье, был списан… И его теперь называли — дезертир!
ГРУСТНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ
Он хотел вернуться в Ленинград, закрыться, спрятаться. Но и Ленинград Зощенко не принимал, разрешение вернуться давали далеко не всем ленинградцам, лишь самым нужным. Зощенко, особенно после разгромных статей, городу был не нужен. А помнится, в 1929 году он был назван «самым известным человеком города»! И тут, уже в который раз, его спасает Лидия Чалова. Хотя и понимает, что это приведет их к расставанию. Он окажется дома, в семье, а она — снова «ни при чем».
Но она — человек ответственный (хотя, как нам кажется, сдержанный в чувствах… Или только в воспоминаниях?). Она ходит по инстанциям, посещает Союз писателей. И уговаривает тогдашнего главу Союза, Виссариона Саянова, похлопотать за Зощенко — и тот соглашается. Вообще роль Виссариона Саянова в жизни Зощенко оказалась роковой… Хотя он, конечно, этого не хотел. Остался бы Зощенко в Москве… Или, скажем, остался бы в Москве Пушкин… Глядишь, и «пронесло» бы. Но судьба всегда ведет гениев туда, где опасно. Их трагедия — неотъемлемая часть их славы.
Второго апреля 1944 года Зощенко, как Одиссей после долгого странствия, возвращается в Ленинград, входит в свой дом. Да, Вера Владимировна и сын без него пережили войну и блокаду. И сам он немало пережил за это время… Но разлука была слишком долгой, и главное — драматичной.
Вера Владимировна пишет в воспоминаниях, что он появился сильно постаревший, равнодушный, отчужденный… Он прожил эти годы с другой, она любила его, переживала за него, помогала — а здесь давно уже нет никаких чувств. И он почти сразу ушел в свою комнату.
Вот уж никак нельзя сказать, что годы войны были для Зощенко легкими (в чем его не раз обвиняли). Кроме литературных горестей, было еще много горя. В блокаду умерла его младшая сестренка Юля, с которой он очень дружил, они вместе жили в самые голодные годы после революции, и вот — умерла от голода сейчас. Любимый его брат Виталий, которому он писал веселые письма, в духе своих рассказов, воевал — и погиб в 1943-м на Курской дуге.
И сам Михаил Михайлович немало пострадал, вернулся в свой дом «разбитым». Сведения о жизни в этом доме удалось получить из несколько неожиданного источника — воспоминаний Авдашевой, дочери Авдашева, бывшего возлюбленного Веры Владимировны:
«Летом 1942 года меня призвали в армию. Моя часть находилась под Ленинградом, и время от времени мне удавалось на короткие часы попадать в город — то ли командировка, то ли увольнение.
Михаил Михайлович был эвакуирован в Алма-Ату, Валерий, как и я, находился в армии, в квартире на канале Грибоедова оставалась одна Вера Владимировна. Кроме как к ней, идти мне было в общем-то некуда. Она разрешала мне ночевать в кабинете Михаила Михайловича.
Помню, перед входом в кабинет был небольшой тамбур. Там стоял умывальник (Вера Владимировна рассказывала, что Михаил Михайлович стирал тут свои носовые платки, носки, прочую мелочь), по стенкам до самого потолка книжные полки. Сам кабинет был обставлен очень скромно. Справа от окна большой письменный стол красного дерева, с полочками и ящичками на нем. Посередине стола — кожаный бювар, чуть в стороне — металлический стаканчик с карандашами. Вплотную к столу придвинуто жесткое кресло со стеганой подстилкой на нем, а за его спинкой — чуть поодаль — одностворчатый платяной шкаф с зеркалом. И тут же кровать — железная, покрытая клетчатым шерстяным пледом. На этой кровати я и спала в те короткие ночи, когда выдавались побывки.
С благоговением входила я в кабинет, где все было пропитано дыханием Михаила Михайловича. Садилась за стол и осторожно перебирала карандаши, которыми писала его рука…»
И вот — хозяин вернулся в свой кабинет. И расстался со своей самой большой любовью. Теперь Лида Чалова работала в издательстве в Москве, не могла все бросить и приехать к нему. Да он и не звал ее. В Ленинграде они не могли жить вместе — тут слишком многое нужно было преодолеть. Эвакуация, Алма-Ата — это и был в некотором смысле их «райский сад». А теперь он вернулся к земным заботам. Счастья в доме не было. Зато были проблемы, которые ему надо было решать.
Авдашева вспоминает:
«…Однажды, в конце войны, я приехала в Ленинград и, как всегда, сразу отправилась на канал Грибоедова. И тут я узнала, что Михаил Михайлович вернулся. Вскоре он вышел из своей комнаты. Похудел, лицо было болезненно-серым. Увидев меня, он улыбнулся, подал свою маленькую крепкую руку, потом, раскрыв коробку “Северной Пальмиры”, предложил закурить и стал расспрашивать, как мне служится и вообще — как там на фронте дела…»
А дела самого Зощенко были непростые. После блокады, смерти матери и бабушки осталась сиротой дочь сестры Веры Владимировны — и Вера Владимировна с Михаилом Михайловичем удочерили ее. Он принял на себя все проблемы. Понимал, что в той драме, которая разыгрывается у него дома, и его вина. Часто был равнодушен, увлекался другим. Откупался деньгами. Несчастная Вера Владимировна, искавшая утешения в нарядах, «роскошной» мебели, многое распродала в блокаду. Несчастны были все, несмотря на попытки Зощенко как-то улучшить ситуацию в доме, ведь он даже принес в жертву этому свою любовь.
Конечно, при столь тяжелой, мучительной жизни дома Зощенко скучал по Лиде, по их, как теперь он видел отсюда, счастливой жизни в Алма-Ате. Но что было делать? Писатель, как правило, выбирает то место, где стоит его уже привычный письменный стол… Он писал ей:
«…Живу, в общем, средне. Дома мне не очень хорошо. Тоскливо весьма. И отвык совершенно. Так что спасаюсь работой. Устроил небольшой огород (на Марсовом поле). Вскопал две грядки, посадил редиску и картофель.
Знакомых мало. Друзей и вовсе нет. Любовных дел — никаких. Раза два был в театре. В общем, как видишь, ничего особенного. И ничего привлекательного нет в моей горестной жизни. Хожу с постной мордой по набережной. Но, впрочем, не тоскую, и хандры нет.
Очень уж хорош город. Не перестаю радоваться, что снова здесь…»