ZOO, или Письма не о любви - Страница 3
Кажется, скоро потону, но и там, под водою, куда не звонит телефон и не доходят слухи, где нельзя встретить тебя, я буду тебя любить.
Я люблю тебя, Аля, а ты заставляешь меня висеть на подножке твоей жизни.
У меня стынут руки.
Я не ревнив к людям, я ревнив к твоему времени.
Я не могу не видеть тебя. Ну что мне делать, когда любовь нельзя ничем заменить?
Ты не знаешь веса вещей. Все люди равны перед тобой, как перед господом. Ну что же мне делать?
Я очень люблю тебя.
Сперва меня клонило к тебе, как клонит сон в вагоне голову пассажира на плечо соседа.
Потом я загляделся на тебя.
Знаю твой рот, твои губы.
Я намотал на мысль о тебе всю свою жизнь. Я верю, что ты не чужой человек, – ну, посмотри в мою сторону.
Я напугал тебя своею любовью; когда, вначале, я был еще весел, я больше тебе нравился. Это от России, дорогая. У нас тяжелая походка. Но в России я был крепок, а здесь начал плакать.
4 февраля
Письмо третье
Алино же второе. В нем Аля просит не писать ей о любви. Письмо усталое.
Милый, родной. Не пиши мне о любви. Не надо. Я очень устала. У меня, как ты сам говорил, сбита холка. Нас разъединяет с тобой быт. Я не люблю тебя и не буду любить. Я боюсь твоей любви, ты когда-нибудь оскорбишь меня за то, что сейчас так любишь. Не стони так страшно, ты для меня все же свой. Не пугай меня! Ты меня так хорошо знаешь, а сам делаешь все, чтобы испугать меня, оттолкнуть от себя. Может быть, твоя любовь и большая, но она не радостная.
Ты нужен мне, ты умеешь вызвать меня из себя самой.
Не пиши мне только о своей любви. Не устраивай мне диких сцен по телефону. Не свирепей. Ты умеешь отравлять мне дни. Мне нужна свобода, чтобы никто даже не смел меня спрашивать ни о чем. А ты требуешь от меня всего моего времени. Будь легким, а не то в любви ты сорвешься. А ты с каждым днем все грустней. Тебе нужно ехать в санаторий, мой дорогой.
Пишу в кровати, оттого что вчера танцевала. Сейчас пойду в ванну. Может быть, сегодня увидимся.
5 февраля
Аля
Письмо четвертое
О холоде, предательстве Петра, о Велимире Хлебникове и его гибели. О надписи на его кресте. Здесь же говорится: о любви Хлебникова, о жестокости нелюбящих, о гвоздях, о чаше и о всей человеческой культуре, построенной по пути к любви.
Я не буду писать о любви, я буду писать только о погоде.
Погода сегодня в Берлине хорошая.
Синее небо и солнце выше домов. Солнце смотрит прямо в пансион Марцан, в комнату Айхенвальда.
Я живу в другой стороне квартиры.
На улице хорошо и свежо.
Снега в Берлине в этом году почти не было.
Сегодня 5 февраля… Все не о любви.
Хожу в осеннем пальто, а если бы настал мороз, то пришлось бы называть это пальто зимним.
Не люблю мороза и даже холода.
Из-за холода отрекся апостол Петр от Христа. Ночь была свежая, и он подходил к костру, а у костра было общественное мнение, слуги спрашивали Петра о Христе, а Петр отрекался.
Пел петух.
Холода в Палестине не сильны. Там, наверное, даже теплее, чем в Берлине.
Если бы та ночь была теплая, Петр остался бы во тьме, петух пел бы зря, как все петухи, а в Евангелии не было бы иронии.
Хорошо, что Христос не был распят в России: климат у нас континентальный, морозы с бураном; толпами пришли бы ученики Иисуса на перекрестке к кострам и стали бы в очередь, чтобы отрекаться.
Прости меня, Велимир Хлебников, за то, что я греюсь у огня чужих редакций. За то, что я издаю свою, а не твою книжку. Климат, учитель, у нас континентальный.
Лисицы имеют свои норы, арестанту дают койку, нож ночует в ножнах, ты же не имел куда приклонить свою голову.
В утопии, которую ты написал для журнала «Взял»[3], есть среди прочих фантазий одна – каждый человек имеет право на комнату в любом городе.
Правда, в утопии сказано, что человек должен иметь стеклянную комнату, но думаю, что Велимир согласился бы и на простую.
Умер Хлебников[4], и какой-то пыльный человек в «Литературных записках» вялым языком сказал что-то о «неудачнике»[5].
На кладбище на могильном кресте написал художник Митурич:
«Велимир Хлебников – Председатель Земного Шара».
Вот и нашлось помещение для странника, не стеклянное, правда.
Вряд ли ты, Велимир, захотел бы воскреснуть, чтобы снова скитаться.
А над другим крестом было написано:
«Иисус Христос царь иудейский».
Трудно тебе было ходить по степям и то служить солдатом, то сторожить ночью склады, то, полупленником, в Харькове участвовать в шумном выступлении имажинистов.
Прости нас за себя и за других.
За то, что мы греемся у чужих костров.
Прежде думалось, что Хлебников сам не замечает, как он живет, что рукава его рубашки разорваны до плеч, решетка кровати не покрыта тюфяком, что рукописи, которыми он набивает наволочку, потеряны. Но перед смертью Хлебников вспоминал о своих рукописях.
Умирал он ужасно. От заражения крови.
Кровать его обставили цветами.
Поблизости не было доктора, была только женщина-врач, но женщину он не подпустил к себе.
Вспоминаю о старом.
Дело было в Куоккале уже осенью, когда ночи темны.
Зимой встречал Хлебникова в доме одного архитектора.
Дом богатый, мебель из карельской березы, хозяин белый, с черной бородой и умный. У него – дочки. Сюда ходил Хлебников. Хозяин читал его стихи и понимал. Хлебников похож был на больную птицу, недовольную тем, что на нее смотрят.
Такой птицей сидел он, с опущенными крыльями, в старом сюртуке, и смотрел на дочь хозяина.
Он приносил ей цветы и читал ей свои вещи.
Отрекался от них всех, кроме «Девьего бога»[6].
Спрашивал ее, как писать.
Дело было в Куоккале, осенью.
Хлебников жил там рядом с Кульбиным и Иваном Пуни.
Я приехал туда, разыскал Хлебникова и сказал ему, что девушка вышла замуж за архитектора, помощника отца.
Дело было такое простое.
В такую беду попадают многие. Жизнь прилажена хорошо, как несессер, но мы все не можем найти в нем своего места. Жизнь примеривает нас друг к другу и смеется, когда мы тянемся к тому, кто нас не любит. Все это просто – как почтовые марки.
Волны в заливе были тоже простые.
Они и сейчас такие. Волны были как ребристое оцинкованное железо. На таком железе стирают. Облака были шерстяные. Хлебников мне сказал:
– Вы знаете, что нанесли мне рану?
Знал.
– Скажите, что им нужно? Что нужно женщинам от нас? Чего они хотят? Я сделал бы все. Я записал бы иначе. Может быть, нужна слава?
Море было простое. В дачах спали люди.
Что я мог ответить на это Моление о Чаше?
Пейте, друзья, пейте, великие и малые, горькую чашу любви! Здесь никому ничего не надо. Вход только по контрамаркам. И быть жестоким легко, нужно только не любить. Любовь тоже не понимает ни по-арамейски, ни по-русски. Она как гвозди, которыми пробивают.
Оленю годятся в борьбе его рога, соловей поет не даром, но наши книги нам не пригодятся. Обида неизлечима.
А нам остаются желтые стены домов, освещенные солнцем, наши книги и вся нами по пути к любви построенная человеческая культура.
И завет быть легким.
А если очень больно?
Переведи все в космический масштаб, возьми сердце в зубы, пиши книгу.
Но где та, которая любит меня?
Я вижу ее во сне, и беру за руки, и называю именем Люси, синеглазым капитаном моей жизни, и падаю в обмороке к ее ногам, и выпадаю из сна[7].