Золотаюшка - Страница 4
И запели, застонали на разные голоса растревоженные станицы, и по всей степи загремело столпотворение с пьяной удалой похвальбой мужиков, недоуменными всплачами ребятишек и ревом боязливых хозяек, которые крестили в спину отъезжающих кормильцев, провожая их, как на войну. Провожали всем миром, по первопутку — по белому, чистому снегу.
Тугой планетный ветер раскидывал и круто замешивал на гулкой земле снега, гнал густую метельную ночь по степной округе и, смяв горизонт, нагуливая в разбеге беспощадную убойную силу, сшибался с громадой Магнит-горы, дохлестывая снежные вихри до черных космических глубин, катил позванивающую луну по ребрам железных скал, и у подножия горы, в этой содомной коловерти, словно свистели бичи, громоподобно рушились глыбы, гудели колокола, и только во тьме широкой котловины маячили желтыми подсолнухами огни бараков и землянок, потухая и вспыхивая, подскакивая и перемещаясь, играли с ветреной метелью в прятки.
Здесь, у костров, метель стихала — грелась.
Здесь люди вскрывали рудник. На развороченных боках горы закидывало снегом отвалы железа.
Этой ночью прораб Жемчужный, хромой дядька с седыми отвислыми усами, изрядно промерз, пока принимал с десятником неошкуренные лесовины, которые приволокли на розвальнях из башкирской тайги, аж из Урал-Тау, навербованные добытчики. Лес шел на бараки для горнорабочих и для добротной опалубки запроектированной домны.
Сактировав под метавшимся, сумасшедше повизгивающим от ветра фонарем несколько подвод драгоценных кубометров, по десять целковых за кубометр, и определив возчиков на ночлег в пустующую землянку, Жемчужный ушел в барак греться.
Остались за спиной шлепки снега в лицо, пощечины морозного воющего ветра, жалобное ржание и пофыркивание заиндевевших лошадей, двигающиеся тулупы добытчиков, остановившийся единственный экскаватор, намертво уткнувшийся хоботом в красный от красного солнца сугроб, и только стояла у него самоваром перед глазами, пока еще в небыли, первая домна.
Он зримо видел ее, эту домну, представляя, как она скидывает леса с округлых железных боков, встает махиной-чудом и уже гудит на всю степь горячей броней, ворочая солнце в своей могучей утробе.
А сейчас пока не доменная печь, а барачная из жести печка-времянка погудывала, румяная по бокам, освещая робким светом нары, спящих рабочих с их разбойным храпом, стоном, бормотанием, прибывших к Магнит-горе со всех российских земель. Под хромым шагом Жемчужного свистел пол сарай-барака, и стекали-тюкали о пол капли с заиндевевших усов, когда он подкладывал в печку колючую щепу.
Он грелся, поставя на плитку котелок, плотно набитый снегом, посматривал на примерзшие к слепым белесым окнам подушки и фуфайки, готовясь принять внутрь ласкового кипяточку.
От чая его разморило.
Засвербила болью нога, и в голове сразу всплыло зловещее словечко «подранок».
Он старался уснуть поскорей, отмахиваясь от воспоминаний, они мешали, лезли, лезли в душу, еще больше начинала свербить болью не только нога, но и сердце.
Что с них взять?..
Жизнь продолжалась, да и то, умолк, отстрелял его верный дружок маузер, унес жаворонок его молодецкие годы высоко в голубое небо, и откопытил по древним и пыльным степным верстам его боевой конь.
И жизнь пошла тише, видно, повернулась неторопливо земля своей громадой к тишине и мирному спокойному солнышку, по-прежнему в станичных черемуховых облаках штопают тишину шелковой нитью сытые бархатные пчелы, освежает сомлевшие от зноя степи благодатный синий разлив Урал-реки, буйно зеленеет дикий вишенник по лысым взгорьям Атача, и по-прежнему в жарком слоящемся степном мареве плывут куда-то верблюды, сворачивая на юг, обходя снежные вьюги и холода.
Подранок… Подранок…
Навалилась на него дрема-воспоминание, и высверкнуло в упор пламенем из тяжелых ружей. И никуда от этого не уйти, не спрятаться, и снова сегодня не уснешь. А боль эта в ноге тянется еще с 1919 года…
Тогда, под крутой горою Извоз, около сонной Верхнеуральской станицы, ожидая подхода красноармейских частей, горсткой бойцов в пятнадцать винтовок с одним пулеметом дали бой дутовскому потрепанному озверелому казачью.
Подступы и бока горы переплело колючей проволокой — не увидать горизонта. Горизонт под колючей проволокой! Из-под нее, закрывая солнце задами, вылезали пьяные бороды и рьяно палили из карабинов огнем вперемешку с матерщиной.
Он тогда не заметил, как окружили их со всех сторон, не заметил, как отошли товарищи и он остался один за пулеметом в угарном неведенье, все силился дострочить оставшуюся в коробке патронную ленту.
Наседали. Подползали. Прыгали на него.
Отстрелял маузер. Последняя пуля, что берег для себя, ушла в упор в живот рыжего казака, с остервенением навалившегося на него. А потом у него вышибли сапогом маузер из рук, опрокинули и вывернули руки. А он, скрипя зубами от дикой боли, неистово жалел, что не успел дострочить ленту, и она, опоясав пулеметный щиток, свесилась, молчащая и грозная, с железными зубами пуль.
Окружили скопом. Уже высверкнули шашки, загорелись глаза — пощады не будет, вот-вот изрубят. Рубить они умеют. Сколько изрублено ими безоружных красноармейцев в Оренбургской тюрьме, раненых партизан и просто захваченных в плен… Любили устраивать бойни у реки, на высоких обрывах. Любили рубить сплеча, с хриплой надсадой при выдохе, взмах — напополам…
Глаза его залило кровью из разбитой головы, и он, закаменев, долго ждал страшного удара, или тогда ему показалось, что долго. А удара все не было. Кто-то зычным голосом вмешался, остановил:
— А ну, погодь! Погодь… Не трожь пока матроса. Важный, видать, гусак.
И пошли отсидки и долгие обходительные допросы, а перед казнью кратковременная встреча с красноглазым неряшливым генералом Дутовым, похожим на раскормленного обленившегося индюка, бросившего через плечо приказ: «Уничтожить».
Вот так. Не расстрелять, не посечь саблями, не повесить, а уничтожить.
Жемчужный знал тогда, что у них есть свой матерый палач-садист, подъесаул Михаила Кривобоков — мастер на оригинальные уничтожения. Видать его до сих пор не доводилось. Ну, да теперь поглядим…
Прощался с жизнью у реки Урал на большом яру…
Опять прощался, в который уже раз! На Балтике однажды смыло с корабля в море — доплыл до острова к финнам. На флоте героем прослыл. В Петрограде на штурме Зимнего поцеловала первая юнкерская пуля — прямо в грудь. Раскроили его тогда в подвале Смольного врачебные знахари, извлекли ее, голубушку. И вторая, в плечо, когда на Невском проспекте арестовывал разную буржуазную контру. А сейчас, видно, последует третья — последняя…
Что же вспомнить под конец сердцу милое, с кем проститься мысленно, мол, не держи обиды, коли плохое было меж нами, и сквозь бои, победы, дороги, по которым катили облако золотой пыли краснознаменные полки, сквозь печали и радости, любовь и ненависть повиделось ему девичье тихое лицо женушки Настеньки с застенчивыми глазами и послышался сиротливой синичкой голос ее, запавший в душу еще до свадьбы: «Ну, что же ты меня поцеловать боишься?!»
На громадном меловом обрыве забивали дыхание высокие ветра, стелилась прохлада под ноги, шевелила выгоревшую жесткую траву, выдувала до трещин плешины земли.
Там, за спиной, внизу под крутояром, мерцает сабельным лезвием пропастная река и, как в бочке, гулко ухает степной горячий ветер, домахивает крылом до лица, бьет, будто хлыстом, наотмашь и снова пропадает в темной пропасти.
Прощай, Урал, прощайте, река и степь, люди и небо!
Часто застреляла проснувшаяся жилка на виске… И схватило сердце неуемной болью. Ведь прощаться приходится с жизнью навсегда, тут уж не помогут ни бог и ни черт, прощаться с тем широким и гулким наезженным трактом, который разрезал малиновую степь оплечь напополам и сгинул в грустной горизонтной дали под нижним небом, с камнем у дороги, где вот только на днях на привале дали коням отдохнуть и жгли костры, со станицей Верхнеуральской, в которой праздничные гульбища жителей с бесстыдной дразней в пылающих глазах крутобедрых казачек сменялись настороженной тишиной за окнами и заборами, с затаившимися предательскими выстрелами зажиточных казаков, с голубой стеклянной грядой далеких Уральских гор, с блестящей вьюгой ковылей, и с древними шорохами в них, и с той недострелянной пулеметной лентой, что сохранила жизнь вот этим пьяным, гогочущим, озверелым палачам.