Зима - Страница 7
Но года четыре назад открылся действительно музей, хотя тоже почти без экспонатов. Его открытия добивались долго и трудно, с митингами и обращениями к мэру, губернатору, министру культуры… Дело в том, что в нашем городе в конце позапрошлого — начале прошлого века жила одна художница. Наташа всегда уважительно, с благоговением называет ее по имени-отчеству — Мария Григорьевна.
В общем, жила в нашем городе художница Мария Григорьевна, была знакома с кучей известных людей, считала себя ученицей Айвазовского, навещала Льва Толстого, когда тот лечился в Крыму. Но в общем жила незаметно в своем одноэтажном каменном доме на улице Десантников (как раньше называлась, не знаю), писала картины. Весной двадцатого года, когда к городу подходила Красная армия и уже никто не верил, что ее остановят и победят, собрала свои холстики и села на пароход. Жила в Болгарии, во Франции, умерла в США в глубокой старости.
Картины Марии Григорьевны есть во многих европейских и американских музеях (в основном в запасниках), а у нас почти ничего не осталось. Это и было одной из причин, почему музей долго не организовывали (вторая существенная — в ее доме находилось государственное учреждение). В конце концов городская интеллигенция убедила, что главное — не экспонаты, а знак, что человека помнят, сделанное ею — ценят.
И теперь в четырех комнатах (залах) несколько рисунков Марии Григорьевны и два этюда маслом. А остальное — копии фотографий, писем, предметы старины (швейная машинка, керосиновая лампа, бюро, веер), морская галька…
Наташа — младший научный сотрудник, проводит экскурсии. По сути, ее экскурсии и являются главным, без них мало что можно понять, почти ничего не увидишь… Наташа рассказывает подробно, увлеченно, с душой и заражает этим сонных, вялых туристов. Часто я присоединяюсь к маленьким группам (большие в музейчике попросту не поместятся) и слушаю.
“Мария Григорьевна в юности была очень привлекательна. Все, кто был знаком с ней в то время, сходятся в этом, — журчит в ушах Наташин голосок, словно я уже пришел в музей и занял место среди экскурсантов. — У нас есть копия фотографии, сделанной в тысяча восемьсот восемьдесят третьем году. — Наташа показывает указкой на мутно-серое пятно под стеклом, где практически ничего не разобрать. — На ней Марии Григорьевне восемнадцать лет. Фотография сделана в Ростове, во время учебы Марии Григорьевны в рисовальных классах…”
Когда Наташа с придыханием произносит “Ростов”, “Москва”, “Петербург”, вспыхивают внутри неясные, но яркие картинки. И я пытаюсь что-то разглядеть. Но неизменно оказывается, что это просто яркость, как свет сварки, который лишь слепит… В Ростов я ездил, но не обнаружил там ничего интересного, а Москва и Петербурбург для меня такие же мифические места, как, к примеру, Рим, Нью-Йорк, Париж, Бильбао… Да и Наташа в Москве и Питере не бывала. Самое дальнее — в Волгограде.
“В девятнадцать лет Мария Григорьевна полюбила. — “Полюбила”, Наташа всегда говорит так, что становится ясно, что полюбить — это чудо, и хочется одновременно и заскулить слезливо оттого, что сам до сих пор не полюбил, и как-нибудь погано захохотать. — Она полюбила молодого корнета Петра Сергеевича Лопушинского. Они познакомились в Феодосии, в доме Айвазовского. Их обоих, как много позднее вспоминала сама Мария Григорьевна, одновременно пронзили стрелы Амура. С самой первой встречи они не расставались, а вскоре были помолвлены. Мечтали о свадьбе. Но Петра Сергеевича отправили в Туркестанский край, где он героически погиб в бою под Кушкой восемнадцатого марта тысяча восемьсот восемьдесят пятого года. И всю оставшуюся жизнь, почти шестьдесят лет, Мария Григорьевна хранила светлую память о своем женихе”.
И мне, да, судя по всему, и остальным слушающим в эти моменты кажется, что Мария Григорьевна необыкновенная, чуть ли не святая женщина, что у нее (вот именно у нее) — трагическая судьба. И нужно что-то сделать, как-то помочь, исправить или, по крайней мере, больше узнать о ней.
Мне нравятся Наташины экскурсии и свои чувства, которые возникают во время них; во время этих экскурсий я люблю маленькую костлявую Наташу, люблю, наверное, именно так, как неведомый (даже фотки не сохранилось) корнет Петр Сергеевич Лопушинский любил Марию Григорьевну… К сожалению, экскурсии заканчиваются, и нужно возвращаться в реальность, где любовь, скорей всего, хоть и возможна, но придавлена горами проблем. Вряд ли сегодня можно побежать по мелким камушкам, держась за руки и действительно счастливо смеясь, ни о чем больше не думая, кроме любви, как, если верить Наташе, делали Мария Григорьевна с Петром Сергеевичем. Да нет, и они вряд ли были абсолютно счастливы, но, слушая Наташу, становишься уверенным, что да, были.
И вот сейчас, подзарядившись общением с Ириной, вкусным обедом и водкой, я спешу в музей. Надеюсь, что кто-нибудь придет посмотреть экспозицию и я пристроюсь, послушаю, наполнюсь сладостью, испытаю прилив возвышенности. Пусть даже очень быстро произойдет отлив, а сладость превратится в едкую горечь… А если посетителей не будет, то просто посижу рядом с Наташей. Это тоже помогает.
Поднимаюсь по ступеням крыльца, открываю тяжелую скрипучую дверь. Озябшее лицо сразу хватает мягкими лапками теплый воздух, и хочется жмуриться, улыбаться.
Из кабинетика справа выскакивает Ольга Борисовна. Директор. На лице — надежда и волнение. Но увидела, что это всего лишь я, и надежду с волнением стерла досада. Ну почти как с Ириной получается встреча.
— А, добрый день, — говорит Ольга Борисовна, делая лицо спокойно-приветливым.
— Здравствуйте, — отвечаю, тоже стараясь быть спокойным и приветливым. — Как ваши дела?
— Да как они могут быть, — привычно-автоматически вздыхает директриса, и тут же что-то вспоминает, и голос ее становится по-настоящему скорбным. — Да нет, еще хуже — Наташенька отравилась. Второй день лежит.
— Где лежит? — за мгновение я успеваю нафантазировать, что Наташа отравилась таблетками и сейчас в морге.
— Дома. Рвота, температура, — говорит Ольга Борисовна. — Мама ее заходила утром, сообщила вот… Спрашивала, надо ли бюллетень оформлять. Да ладно, говорю, сейчас такой период, что все равно, работает музей, не работает. За неделю — ни одного посетителя. Даже адресом никто не ошибся…
Чувствую некоторое вроде даже разочарование, что у Наташи отравление случайное, и с удивлением понимаю: для меня не стало бы неожиданностью, если бы оно было намеренным.
— И не знает, говорит, на что грешить, — продолжается скорбный бормоток Ольги Борисовны, — все продукты такие стали, что… Контрафакт сплошной.
“А раньше никаких не было”, — хочется ответить, но я лишь молча, сочувствующе киваю; спорить как-то глупо.
— Чайку попьете? — предлагает директриса. — У меня печенье есть. Посидим. Устала одна.
Соглашаюсь. Что ж, все равно делать нечего.
Сидим в маленькой комнате. Раньше это была, наверное, каморка швейцара (или сторожа), а теперь — дирекция. Шкаф с папками, два стола. Ольги Борисовны и Наташи. На директорском — компьютер. На экране застыли карты. Игра “Косынка” или что-нибудь типа…
В девяностые Ольга Борисовна была известнейшим (да и, по существу, единственным) искусствоведом нашего города. Писала статьи в местную газету, боролась за памятники старины, устраивала выставки и творческие вечера, добивалась открытия этого вот музея. Но, когда музей открыли, ее активность резко снизилась. Теперь она целыми днями сидит за столом, ждет посетителей, играет в безобидные компьютерные игры. Статей ее я давно не встречаю, выставок и вечеров почти не бывает. Судя по всему, получила она то, что хотела, и успокоилась. Или устала.
Щелкнул, вскипев, чайник. Ольга Борисовна наполняет две чашки, закрашивает пакетиком “Липтона” воду сначала в моей, потом в своей. Отжимает пакетик при помощи ложки, бросает в урну.
— Кладите сахар. Печенье вот.
— Спасибо.
Я замечаю городскую газету. Свежий номер.