Журнал «Если», 2002 № 10 - Страница 43
— Кто же будет судить нас за грехи наши тяжкие? — риторически вопрошал самаритянин. — Прокуроры с адвокатами? Товарищеский суд? Общественность? — И, изобразив мгновенную задумчивость, покачал головой, дескать, нет, не они. — Вернемся к тому, с чего начали. К убийству. Вот когда сосед соседа по пьяному делу отверткой пырнет за то, что тот последней рюмкой не поделился — это плохо? Да. А когда солдатик на поле боя из АКМа врага срежет на секунду раньше, чем тот гранату метнет? Тоже плохо? Да. Очень плохо. Однако куда от этого денешься? Накажешь солдата — через неделю сам на его месте окажешься. Только без автомата. Что ж, стало быть, простим солдатика?
На сей раз слушатели в зале прореагировали заметно активней, чем в начале выступления.
— Простим, — удовлетворенно констатировал ведущий. — Потому как грех на душу он принял за родную землю, а не за недопитую пол-литру. А кто осудит медсестричку, которая аппарат жизнеобеспечения смертельно больному отключит, не в силах больше смотреть, как он, бедный, мучается? Мы осудим? Опыта у нас не хватит их осудить! Мудрости! Предоставим это дело Господу. Он всеведущ, он разберется. И покарает виновных, но… потом, на страшном суде. А ведь нам хочется поскорее. Ну не можется нам ходить по одной улице с душегубами, ворами и прелюбодеями! Вот если б как-то отделить их от остальных — от нас, таких добрых и порядочных. Только как отделишь — на лбу-то у них не написано.
Насколько было бы проще и лучше, думаем мы, если б Господь прямо указывал нам на грешника: «Се согрешивши!» А уж покарать мы и сами сможем, благо знаем, за что — Господь отметил. Как отметил — нам пока не ведомо. Перстом с небес, молнией карающей или просто клеймом на челе. Вот бы им, грешникам, такую отметку, чтобы ни смыть, ни утаить, ни вывести. А? Хорошо бы было?
Зал истово поддержал оратора. Даже Маришка монотонно кивала в такт его словам. Или просто клевала носом. Глаза-то закрыты, не понять.
— Вот мы с вами и подошли вплотную к идее наглядного греховедения, — улыбнулся самаритянин. — Только, я вижу, некоторые из вас уже порядком заскучали… — И в упор посмотрел на меня. — Да и мне пора отдохнуть. Так что к вопросу о наглядности мы вернемся через неделю. Буду рад увидеть вас снова в следующее воскресенье.
С этими словами самаритянин театрально раскланялся, легко вбросил объемистое тело на маленькую вертлявую табуретку, оставшуюся от барабанщика, и одной палочкой выдал на ударных блестящую импровизацию. Свободной рукой он подыгрывал себе на тамтаме.
— Вот уж вряд ли, — запоздало отреагировал я на приглашение приходить через неделю.
Недавние слушатели дружно хлопали креслами и неровными струйками вытекали из зала. Лица большинства выражали легкую растерянность. Действительно, как-то странно: заманили календариком, напоили холодным чаем, напомнили о вечном. А ради чего?
— Пойдем, — сказала Маришка, вставая.
— Куда? — Я взглянул на часы. До концерта оставалось чуть меньше часа.
— Прогуляемся. Я тут больше не могу.
Я встал и поплелся следом за ней к выходу.
Аритмичный перестук барабанов долго еще преследовал нас по коридорам и лестничным пролетам здания, пока его затухающее эхо не отсекли автоматические стеклянные двери входа, бесшумно сомкнувшиеся за нашими спинами.
С писателем мы так и не попрощались.
Холодное мартовское небо, с утра затянутое мутной серой пленкой, начинало темнеть. Солнце, невидимое из-за облаков, опускалось к горизонту, невидимому из-за окружающих зданий. Громада подсвеченного здания ЦДЭ выделялась в зарождающихся сумерках, как маяк, призывающий моряков вернуться на сушу… Тем более, когда у них сорок минут до концерта и билеты без мест!
Но мы упрямо двигались в противоположную сторону, навстречу ветру.
— Знаешь, а мне даже понравилось. В чем-то, — сказала Маришка.
— Ну, этот цветодифференцированный мир, в котором ничего плохого нельзя скрыть. Налево пошел — зелененьким стал. Перекормил слепенькую старушку грибами — сам покраснел и покрылся белыми пупырышками, как мухомор. Разве не здорово?
— Да уж, — нейтрально реагировал я, не вполне понимая, о чем речь.
— Слушай… А как быть с цветными от рождения? Китайцами, например. А негры? Интересно, на них это тоже распространяется? Ты видел когда-нибудь… О! — Маришка вдруг остановилась, пораженная, и прижала ладонь к губам. — Помнишь, в наших общагах, кажется, в «шестерке», жил рыжий негр? Ну, у него волосы были рыжие, и лицо чуть-чуть отливало красным. Помнишь?
— Помню.
— Так вот, я только сейчас поняла, что он — не просто альбинос.
— Маришка сделала «страшные» глаза и понизила голос. — Он — маньяк-убийца! Многосерийный! Серьезно говорю, без ножа зарежет. Помнишь, однажды мы зашли в «таракановку», а он там блины ел? Одной ложкой придерживал блин на тарелке, а другой отрезал от него кусочки. Тупой столовой ложкой, представь! Чем не маньяк?
— Ну, ножей в «таракановке» никогда не водилось, — напоминаю.
— Вилки бывало появлялись, но только в начале осени.
— Правильно, должны же первокурсники как-то обживаться… А напиток пепсикольный? Помнишь, в меню иногда откровенно писали: «напиток пепсикольный». Попробуешь — он и есть! Процентов тридцать пепси-колы, остальное — вода…
Подсвеченная громада ЦДЭ на расстоянии напоминала гигантскую
подстанцию: света много, а окон нет. Мы двигались не спеша по Татарскому мосту. Маришка лавировала между лужами, стараясь пройти где не посуху, там по мелководью, чтобы не замочить полусапожки, и все вспоминала, вспоминала, вспоминала… Разминала речевой аппарат перед завтрашним эфиром. А я лишь время от времени вставлял в ее ностальгический монолог свое «Да помню я, помню!», глядя, как сбросившая ледяной панцирь река маслянисто скользит под нами, далекая и неслышная из-за шума проносящихся по мосту машин.
Наверное, поэтому я не сразу уловил те изменения, которые произошли с Маришкой. Если, конечно, они происходили, то есть совершались во времени, а не возникли внезапно и вдруг.
Когда после очередного «Помнишь?» я взглянул на нее, мне показалось сперва, что это лучи прожекторов наложились на слепящий' свет противотуманных фар встречного джипа и сыграли с моим зрением нехорошую шутку. Но вот джип промчался мимо, а наваждение не прошло, так что я на мгновение утратил чувство реальности и, качнувшись, остановился на полушаге, в то время как Маришка продолжила идти вперед, разговаривая сама с собой и — ничего не замечая!
— Марина! — позвал я. — Ты вся фиолетовая!
Остановилась, обернулась, состроила хитрую мордочку.
— Все ты путаешь, Тинки-Винки! Это ты фиолетовый. Ляля — желтая.
— Марина! — тупо повторил я. — Ты вся фиолетовая!
— Умница, Тинки! — продолжала дурачиться она. — Все телепузики знают, что шутка, повторенная дважды, становится в два раза…
И тут ее взгляд упал на ладони, сложенные для шутливых аплодисментов.
Маришка вскрикнула. От испуга или восторга — у нее это всегда получается одинаково. Взметнула вверх рукава куртки, оголяя предплечья. Нагнулась, чтобы разглядеть колени.
— Я что, вся такая? — спросила дрогнувшим голосом.
— Вся, — подтвердил я.
— И лицо?
Я только кивнул. Это-то и было самым страшным. Стоял в трех шагах от нее, огромный и тупой, как Тинки-Винки, и не знал, чем помочь. Только кивал в ответ и бормотал:
— Даже волосы.
— Ужас! — сказала Маришка и поправила плащ. — Это все чай!
Я немедленно вспомнил маленькие запотевшие стаканчики на подносе и предостерегающий шепоток писателя. Но все-таки сморозил — от растерянности:
— Какая связь? Чай был красный, а ты — фиолетовая…
— Ты не понимаешь. Ты вообще слушал, что говорил толстяк на сцене?
В этот момент она снова была сама собой — супругой, заботливо вправляющей своему мужу-тугодуму вывихнутые мозги. Но при этом — непереносимое зрелище! — оставалась до корней волос, до кончиков ногтей и до белков глаз — фиолетовой. От макушки до пяток, различие наблюдалось только в оттенках. Глаза и губы были светлее кожи лица. Еще светлее — волосы и ногти. Они как будто светились в подступающих сумерках.