Журнал «Если», 2001 № 7 - Страница 6
Джамиль испытал облегчение, если бы она оказалась самим Н'доли, он мог бы покориться трепетному восхищению и начать нести чушь, достойную идолопоклонника.
— Но ты работала с Н'доли? Вместе с Грейс?
Она покачала головой:
— Мы приняли решение — и увязли. Мы же были математиками, а не нейрологами. Работа одновременно шла по тысяче направлений — клеточная инженерия, структура мозга, молекулярные компьютеры… У нас не было никакого представления о том, куда именно направить собственные способности, к каким проблемам прилагать свои силы. Работа Н'доли свалилась на нас с небес, но мы не участвовали в ней.
Какое-то время все опасались переключаться с мозга на кристалл, — продолжала она. — В самом начале «самоцвет» представлял собой отдельное устройство, обучавшееся своему делу, подражая мозгу, и получавшее власть над телом лишь в какой-то конкретный момент. Прошло еще пятьдесят лет, прежде чем его научили поэтапно заменять мозг, по нейрону перенимая его функции во время взросления.
Итак, Грейс была современницей изобретения кристалла, но умерла прежде, чем сумела воспользоваться им. Джамиль удержал себя и не выпалил вслух свой последний вывод, так как все предыдущие пока оказывались ошибочными.
Маргит продолжила:
— Впрочем, некоторые люди не просто опасались. Видел бы ты, с каким скепсисом они относились к Н'доли. И я имею в виду вовсе не настроенных против машин фанатиков с их параноидальной пропагандой, со всей их злобной античеловечностью. Сопротивление некоторых людей не имело ничего общего с вопросами технологии. Они были в принципе против бессмертия.
Джамиль удивился:
— Почему?
— Десять тысяч лет софистики за одну ночь не изживешь, — сухо заметила Маргит. — Каждая человеческая культура потратила колоссальные интеллектуальные усилия на то, чтобы примириться со смертью. Многие религии заменили правду о ней причудливой ложью, другие, напротив, оболгали жизнь. Даже самые рациональные философии страдали от необходимости доказать: смерть — достояние лучших.
Это было материалистическое заблуждение во всей крайней и наиболее прозрачной форме, и оно никого не остановило. Поскольку всякое дитя могло объявить, что смерть бессмысленна, несправедлива, неотвратима и ужасна, законом мудрости служили другие верования. Целые тысячелетия писатели утешали себя пуританскими сказками о бессмертных, алчущих смерти… что там, молящих о ней. И только легкомысленный мог полагать, что, вдруг оказавшись перед возможностью ее отмены, они беззаботно рассмеются в ответ. А будущие философы-моралисты — в основном из тех, кто в своей жизни не сталкивался с неприятностями более крупными, чем опоздавший поезд или грубый официант — начали стенать об уничтожении человеческого духа вместе с этой жуткой напастью. Смерть и страдания нам нужны, чтобы закалить собственные души! Но только не эти жуткие, жуткие слова: свобода и безопасность!
Джамиль улыбнулся:
— Итак, были и шуты! Но в конце концов им пришлось проглотить собственную гордость. Если мы идем по пустыне, и я говорю тебе, что озеро, которое маячит впереди, просто мираж, я вправе упрямо придерживаться своего верования — чтобы избежать конечного
разочарования. Но если мы вышли к озеру, и я оказался не прав, то я буду пить воду.
Маргит кивнула:
— В конце притихли и самые громкие крикуны. Но были и более тонкие аргументы. Нравится это нам или нет, но вся биология, вся культура человека требует присутствия смерти. И почти всякое праведное деяние в истории, почти всякое достойное жертвоприношение было сделано против страдания, против насилия, против смерти. И теперь любая борьба с ней сделалась невозможной.
— Да. — Джамиль был озадачен. — Но ведь лишь потому, что люди победили в этой борьбе…
Маргит негромко сказала:
— Я знаю. В ней не было смысла. Но я всегда полагала, что всякий объект, достойный драки из-за него — тем более в течение веков, тысячелетий, — оправдывал свое существование. Нельзя считать благородным дело, идти на смерть ради него, если не благороден успех в этой борьбе. И тот, кто считает иначе, не мудрец, а ханжа. Если странствовать легче, чем возвращаться, не следует вообще затевать путешествие.
Все это я высказала Грейс, и она согласилась. Мы вместе осмеивали тех, кого называли трагедиантами: людей, презирающих наступающую эпоху — как время, лишенное мучеников, святых… как время, лишенное революционеров. Среди нас не появится новый Ганди, второй Мандела, еще один Ун Сан… Да, это действительно потеря, но какой выдающийся вождь приговорил бы человечество к вечным страданиям ради сохранения чахлого ручейка героизма? Ну, нашлись бы, конечно, и такие. Однако сами угнетенные отыскали теперь себе лучшее занятие.
Маргит умолкла. Джамиль убрал ее тарелку, а потом сел напротив. Уже начинало светать.
— Конечно, одного кристалла было мало, — продолжала Маргит. — При надлежащем уходе Земля могла прокормить сорок миллиардов человек… куда же деваться всем остальным? «Самоцвет» превратил виртуальную реальность в самый легкий маршрут: на какую-то долю пространства, долю энергии он мог существовать вне тела. Меня и Грейс подобная перспектива не ужасала — в отличие от некоторых. Впрочем, такой исход не был лучшим; люди хотели другого, они мечтали избавиться от смерти. Поэтому мы занялись гравитацией, мы занялись вакуумом.
Джамиль боялся вновь показаться дураком, но по выражению ее лица понял, что на сей раз не ошибается.
— Так это вы подарили нам Новые Территории?
Маргит чуть кивнула:
— Грейс и я.
Джамиль переполнился любовью к ней. Приблизившись к женщине, он обнял ее за талию. Маргит прикоснулась к его плечу:
— Ладно, давай вставать. Не относись ко мне, как к богине, я начинаю чувствовать себя старой.
Он поднялся, смущенно улыбаясь.
— А Грейс? — спросил он.
Маргит некоторое время молчала. Потом произнесла:
— Закончив свою работу, Грейс в конце концов стала на сторону трагедиантов. Насилие невозможно. Мучения тоже. Бедность исчезает. Смерть удаляется в число космологических представлений, в чистую метафизику. Она и хотела, чтобы все это исчезло. Но когда цель вдруг оказалась достигнутой, все остальное показалось ей тривиальным. Однажды ночью она залезла в топку, расположенную в подвале ее дома. Кристалл уцелел в пламени, но она заранее очистила его.
Уже было утро. У Джамиля начинала кружиться голова: Маргит могла вот-вот исчезнуть в дневном свете; ночное творение, не способное вынести повседневности мира.
— Я потеряла своих близких, — продолжила она. — Своих родителей. Брата. Друзей. И так было со всеми, кто окружал меня. Ничего особенного: горе тогда царило повсюду. Однако десятилетия сменяли десятилетия, века уходили за веками, и нас стало ничтожно мало — тех, кто знал, что такое истинная утрата. Теперь нас меньше одного на миллион. Долгое время я держалась своего поколения. Существовали такие анклавы, гетто, где все помнили, как было прежде. Двести лет я провела замужем за человеком, написавшим пьесу под названием «Мы, знавшие мертвых» — претенциозную и полную жалости к себе. — Она улыбнулась воспоминанию. — Это было ужасно, тот мир сам пожирал себя. Если бы я еще задержалась в нем, то последовала бы за Грейс. Я была готова молить о смерти.
Она поглядела на Джамиля.
— Дело в том, что я хочу быть с такими, как вы, с теми, кто не знает былых страхов и сомнений. Трагедианты ошиблись. Они все перепутали. Смерть никогда не придавала смысл жизни. Дело обстояло наоборот. Ценность жизни заключается лишь в ней самой — ни в ее утрате, ни в ее хрупкости.
Грейс надо было увидеть это. Ей следовало продержаться достаточно долго, чтобы понять: мир не превратился в пепел.
Джамиль молча обдумывал разговор, пытаясь впитать весь смысл и не расстроить Маргит необдуманным вопросом. Наконец он рискнул:
— Почему же тогда вы не дружите с нами? Мы кажемся вам детьми? Младенцами, не способными понять глубину вашей утраты?
Маргит резко мотнула головой: