Журнал «Если», 1995 № 09 - Страница 19
Выходит, страх — пожизненный удел человека, бремя избранной им свободы. Но почему тогда мы называем это чувство страстью? Ведь многие мудрецы прошлого и настоящего (сошлемся хотя бы на книгу итальянца А. Моссо «Страх», изданную в Полтаве в 1887 г.) считали, что страх — это болезнь, которую надо лечить. Издавна это состояние человека изучали психологи, толкуя страх как отрицательную эмоцию, которая обнаруживает себя, когда возникает реальная или мнимая опасность.
Плиний Старший в «Естественной истории» рассказывает, как из двадцати гладиаторов едва ли можно было найти двух, которые не опустили бы век, когда перед ними делали внезапный угрожающий жест. Поэты открыли вдруг, что нежданное чувство обнаруживается по ритмам сердца.
Страх парализует волю. Героем считали того, кто способен силою воли побороть в себе чувство ужаса. Отправляясь на битву, Александр Македонский приносил жертвы демону страха. Гостилий построил храмы этому божеству и приставил жрецов к алтарям. В Туринском музее и сегодня можно видеть римские медали, на одной из которых вычеканена женщина в состоянии ужаса, а на другой — мужчина, объятый страхом. Они были выбиты консулами в память тех обетов, которые были даны для умилостивления страха.
Позже феномен страха пытались распознать путем изучения человеческой физиологии. Первая такая книга принадлежит Декарту. Утверждая, что древняя философия Аристотеля не решила ни одного вопроса, связанного с постижением человеческой природы, Декарт приступил к физиологическому исследованию души. Он полагал, что страх имеет чисто физические причины, и поэтому искал в мозгу следы впечатлений, которые оставлены пережитыми ощущениями. Кант позже с горечью заметил, что всякое теоретическое умствование по этому поводу ни к чему не ведет.
Страсть — это нечто, к чему неодолимо тянется душа человека, без чего человеческое бытие оказывается неполным. Но правомерно ли назвать страх глубинным, трудноутолимым побуждением? Неужели, преодолевая ужас, человек сам бессознательно устремляется к нему? Какие тайны человеческого естества открываются при этом?
Фридрих Ницше однажды заметил, что упорядоченное общество пытается усыпить страсти. Напротив, самые сильные и самые злые умы стараются воспламенить эти могучие импульсы. Без них человечество, по словам немецкого философа, не может развиваться. Едва ли не во всех человеческих культурах обнаруживается специфическая метафизика страха. Люди вовсе не пытаются отогнать это переживание, они хотят изведать его в полной мере.
В современных апокалипсических видениях нередко проступает архаический страх, образующий изначальный пласт коллективного опыта людского рода. В патриархальных языческих культурах обнаруживаются особые культы страха. Древние мистерии предлагают людям изведать ужас символических событий прошлого. Зачем воскрешаются эти картины злодейских убийств и омерзительных совокуплений? Почему люди хотят пережить еще раз то, что осталось, казалось бы, невозвратимо в толще истории? Отчего они убеждены, что, став не зрителем, а участником такой мистерии, где проливается кровь и плоть разрывается в диких корчах, люди испытывают целебный психологический взрыв, душевное очищение?
Эта затаенная тяга к страху не растворилась в архаических культурах. Она отчетливо обнаруживается и в христианстве. Не случайно, как это очевидно, понятие грехопадения вызвало к жизни многочисленные варианты исторических писаний и всемирно-исторических перспектив — от «Града Божия» Августина Блаженного через Отто Фрезингу и Боссюэ до современных теологов. Христианство стремится разбудить в человеке страх перед собственными прегрешениями, оно создает особую культуру покаяния. Христианин не отвращает своего взора от ужасов ада, а, напротив, пытается свободно впустить в собственное сознание эсхатологические образы. Райское блаженство обретает смысл только на фоне адских мучений.
Не удовлетворилась идиллическими картинами и эпоха романтизма. Романтики приковали внимание к теневой стороне души. Целая эпоха тяготела к скорбным, мучительным сатанинским образам, призванным открыть человеку запретные зоны страха. Особую сладостность являли богоборческие мотивы. Читаем у Мильтона:
Сатана, Люцифер, Мятежник демонстрировали не только омраченность духа, химеры нечеловеческих измышлений, но и готовность прямой встречи с роком и ужасом. Романтизация страха составила примечательную черту сознания. Оно стремилось уловить тончайшие оттенки данного переживания, которое обретало причудливые формы. В романтическом делириуме рождались фантасмагорические образы страха.
Утрачены ли эти традиции сегодня? Отнюдь не утрачены. Литература последних столетий — готический роман, детективы, триллеры, произведения ужасов — уже не просто удовлетворяют человеческую любознательность, пытливость в распознавании кошмаров. Она буквально обслуживает фантазии человека, обуреваемого страстью видеть, осязать, переживать страшное. Массовая культура наших дней немыслима без сюжетики криминальных убийств, погони и воздаяния, расправы и некрофильских влечений. Это ли не страсть?
Наконец в современной культуре невероятную притягательность приобрели эсхатологические темы, мотивы вселенской катастрофы и гибели Человечества. Читаем у Томаса Манна в его «Докторе Фаустусе»: «Поистине существует апокалиптическая культура, до известной степени посвящающая исступленных в несомненные факты и события, хотя это и наводит на мысль о странном психологическом феномене, заключающемся в повторяемости наитий прошлого, в несамостоятельности, заимствовании, шаблонности исступлений».
Человечество со всей страстью предается страху. Но что это за причуда? Какая человеческая потребность рождает это всепроникающее влечение? Наконец, что такое свобода человека, если через нее в мир приходит ничто? Этот последний вопрос принадлежит Сартру. Он пытается понять, что такое человеческая реальность. Она, по его мнению, не содержит в себе ничего такого, что могло бы обусловить человеческое поведение. Иначе говоря, объясняя человеческие поступки, невозможно сослаться на что-либо объективное, прибегнуть к каким-то внесубъектным предпосылкам.
Человек абсолютно свободен в своем поведении, и он вынужден отвечать сам за все происходящее. Человеческое бытие в этой связи — это ничем не предопределенный выбор. Все, что происходит с человеком, все его действия проистекают из его собственных личных усилий, и они сами образуют меру его индивидуальной ответственности и свободы.
Однако свобода постоянно находится под угрозой. Поскольку она отождествляется человеком с опытом собственного сознания, ему все время приходится ее отстаивать. «Вещи», противостоящие свободе, обладают агрессивностью. Они то и дело подстерегают человека, обрушиваются на него. По своей природе реальность человека есть несчастное сознание без всякой надежды выйти из этого состояния.
Сартр приходит к следующему выводу: исследования, предпринимаемые нами до сих пор, ясно показывают, что свобода не может полагаться и описываться как некое свойство человеческой души. О человеке нельзя сказать, что он сначала есть, а затем, что он свободен. Но тогда возникает еще один вопрос: в какой мере существует такое сознание свободы? Французский экзистенциалист отвечает: человек сознает свою свободу в тревоге. Тревога, если угодно, — это способ бытия свободы как сознания бытия. Именно в тревоге свобода в своем бытии оказывается для самой себя под вопросом.
Но можно ли отождествить тревогу и страх? Нет. Страх нередко порождается конкретными причинами. Мы боимся смерти, разорения, предательства, измены, нападения. Все это порождает смятение духа. Фактор враждебности, как говорится, налицо. Но есть и другой тип страха, когда никакой реальной опасности нет, но человек все равно пребывает в крайнем замешательстве. Это страх человека перед самим собой.