Журнал «Если», 1993 № 08 - Страница 46
Эксперимент
Станислав Лем
«Les robinsonades»
В след за «Робинзоном» Дефо появился на свет куцый швейцарский Робинзон для детского чтения, и потом великое множество инфантильных вариантов жизни в одиночестве; несколько лет назад парижская «Олимпия», идя в ногу со временем, выпустила «Сексуальную жизнь Робинзона Крузо», пошлую книжонку, автора которой можно и не называть, он скрыт под одним из псевдонимов, принадлежащих самому издателю, который нанимает литературных поденщиков с очевидными целями. Но «Робинзонады» Марселя Коска стали настоящим явлением. В книге изложена судьба Робинзона Крузо, его общественно-благотворительная деятельность, его изнурительная, многотрудная и многолюдная жизнь, поскольку речь идет о социологии одиночества — масскультуре необитаемого острова, в конце романа просто битком набитого народом.
Произведение месье Коска, как вскоре становится ясно читателю, не является перепевом уже имевшихся версий и не носит коммерческого характера. Автора не занимает ни сенсация, ни порнография одиночества, он не направляет похоть потерпевшего на пальмы с волосатыми кокосами, рыб, коз, топоры, грибы, колбасы, снятые с потерпевшего крушение корабля. В этой книге, вопреки версии «Олимпии», Робинзон не предстает перед нами разнузданным самцом, который, подобно фаллическому единорогу, топча кусты, сминая заросли сахарного тростника и бамбука, насилует песчаные пляжи, горные вершины, воды залива, пронзительные крики чаек, гордые тени альбатросов или пригнанных к берегу штормом акул. Тот, кто ждал от книги чего-нибудь в этом роде, не найдет здесь пищи для распаленного воображения. Робинзон Марселя Коска — это логик в чистом виде, крайний конвенционалист, философ, сделавший из теории выводы настолько далеко идущие, насколько это было возможно: крушение корабля — трехмачтовой «Патриции» — распахнуло перед ним ворота, разорвало путы, предложило лабораторию для эксперимента, поскольку это событие дало ему возможность постичь собственную суть, не искаженную присутствием других.
Серж Н., осознав свое положение, не столько примиряется с ним, сколько решает сделаться подлинным Робинзоном, начиная с того, что по собственной воле принимает именно это имя, что вполне объяснимо, так как от прежней жизни ему уже не будет никакого толка.
Жизнь потерпевшего кораблекрушение со всеми ее бытовыми невзгодами и так достаточно сурова, чтобы ее стоило отягощать напрасными усилиями памяти, взыскующей утраченного. Мир, в котором оказывается Серж Н., нужно устроить по-человечески; поэтому он решает создать с самого начала и остров, и себя. Новый Робинзон месье Коска лишен каких бы то ни было иллюзий; ему известно, что герой Дефо — вымысел, а его реальный прототип моряк Селькирк, спустя много лет случайно обнаруженный командой какого-то брига, совершенно потерял человеческий облик, утратив даже дар речи. Робинзон Дефо сохранил себя не благодаря Пятнице — тот появился слишком поздно, — а потому что добросовестно рассчитывал на общество, хотя и суровое, зато лучшее из всех возможных для пуританина, а именно — самого Господа Бога. Этот сотоварищ внушил ему строгий педантизм в поведении, упорное трудолюбие, раздумья о собственных грехах и прежде всего ту чистоту и скромность, которая настолько раззадорила автора из парижской «Олимпии», что он подхватил ее на рога распущенности.
Серж Н., или Новый Робинзон, ощущая в себе некие творческие силы, знает заранее, что есть то, чего ему не создать. Бога у него наверняка не получится. Он рационалист и принимается за работу как рационалист. Он хочет взвесить все возможности, начиная с того, не проще ли вовсе ничего не делать; это, скорее всего, приведет его к безумию, но кто знает, а вдруг это будет наиболее удобной формой существования? Разумеется, если бы можно было подобрать себе род сумасшествия, как галстук к рубашке, — гипоманиакальный синдром с присущим ему радостным мировосприятием, Робинзон охотно воспользовался бы этим, но кто поручится, что его не занесет в депрессию, а, соответственно, к попыткам свести счеты с жизнью? Эта мысль сражает его, особенно в эстетическом плане, к тому же бездействие не в его натуре. Для того чтобы повеситься или утопиться, всегда можно найти время — и этот вариант он откладывает ad acta[3]. Мир снов, говорит он себе на первых страницах романа, вот то Нигде, которое может стать совершенным; это утопия, неявно выраженная, слабо разветвленная, еле проглядывающая в ночной работе мозга, который в этот момент не всегда на высоте задач, поставленных перед ним явью. «В снах ко мне являются, — рассуждает Робинзон — различные люди и задают вопросы, на которые я не знаю ответа, пока не услышу его из их уст. Значит ли это, что они — кусочки моего отдалившегося естества, соединенные с ним пуповиной? Сказать так, значит, совершить нешуточную ошибку. Так же, как мне не известно, есть ли вон под тем плоским камешком, который я начинаю потихоньку приподнимать большим пальцем босой ноги, ставшие уже вкусными для меня толстенькие белые земляные червячки, точно так же я не знаю, что кроется в голове людей, посещающих меня во снах. Следовательно, по отношению к моему «Я» эти люди будут столь же внешним персонажем, как и червячки: речь идет не о том, чтобы стереть различие между сном и явью — это путь к безумию! — а о том, чтобы создать новый, лучший порядок. То, что во сне удается лишь иногда, кое-как, путано, шатко и случайно, следует скорректировать, уплотнить, объединить и усилить; сон, пришвартованный к яви, выведенный на явь как метод, поставленный на службу яви, заселивший явь, набивший ее доверху самым лучшим товаром, перестанет быть сном, а явь, которая подверглась такого рода воздействию, будет и по-прежнему трезвой, и по-новому сформированной. Поскольку я один, мне можно не считаться ни с кем, но поскольку знание о том, что я один, для меня яд, то я не буду одинок; на Господа Бога меня действительно не хватит, но это еще не значит, что меня не хватит ни на кого!»
И дальше наш логик Робинзон говорит: «Чело: век без других, как рыба без воды, но подобно тому, как большая часть вод грязная и мутная, так и мое окружение было помойкой. Родственников, родителей, начальство, учителей я сам не выбирал, то же относится и к любовницам, потому что отбирал я их (если вообще отбирал) из того, что было под рукой. Поскольку, как любой смертный, я был обречен на родовые семейно-светские случайные связи, то и жалеть не о чем. А потому пусть прозвучит первое слово Бытия: «Долой этот хлам!»
Как мы видим, он произносит эти слова с той же торжественностью, что Творец: «Да будет…» Ведь и Робинзон начинает создавать свой мир с нуля. Освободившись от людей — не только в результате случайной катастрофы, — но и приняв собственное решение, он начинает творить без оглядки. Так совершенно логичный герой Марселя Коска намечает программу, которая станет насмешкою над ним, уничтожит его впоследствии — не так ли, как человеческий мир своего Творца?
Робинзон не знает, с чего начать: может быть, ему стоит окружить себя существами идеальными? Ангелами? Пегасами? (Какое-то время его будоражит желание создать кентавра). Но, не питая иллюзий, он понимает, что присутствие существ совершенных обойдется ему слишком дорого. Поэтому сначала он заводит себе того, о ком раньше мог только мечтать. Это верный слуга, butler[4], камердинер и лакей в одном лице — толстяк (толстяки покладисты!) Глюмм. В ходе этой первой робинзонады подмастерье Творца размышляет о демократии, которую, как и все люди (в этом он убежден), терпел лишь по необходимости. Еще мальчишкой он, засыпая, мечтал о том, как здорово было бы родиться великим Властителем во времена Средневековья. И вот наконец мечты могут исполниться. Глюмм умом не блещет и тем самым непроизвольно возвеличивает своего хозяина; звезд с неба не хватает, но расторопен и никогда не отказывается от работы; все исполняет вмиг, даже то, чего хозяин и пожелать-то не успел.