Жизнь Пушкина - Страница 16
«Когда начались военные действия, всякое воскресенье кто-нибудь из родных привозил реляции[196]; Кошанский читал их нам громогласно в зале. Газетная комната никогда не была пуста в часы, свободные от классов; читались наперерыв русские и иностранные журналы, при неумолкаемых толках и прениях…»
Многие не понимали, почему Барклай-де-Толли, соединившись с Багратионом, продолжает отступать. Назначение Кутузова[197] главнокомандующим, Бородинская битва и странный, загадочный пожар Москвы – все это волновало воображение поэта. Эпоха была не бедная грозными событиями. И вот растаявшая в полях России наполеоновская армия бежит, лениво преследуемая русскими. Однако к лету 1813 года Александр ведет русские войска в Европу, создает новую коалицию[198]. Под Лейпцигом происходит страшная Битва народов[199]. Наконец, весною 1814 года во главе союзных войск Александр вошел в Париж.
Патриотизм молодых дворян, учившихся в лицее, получил удовлетворение. Даже в 1825 году Пушкин, не любивший Александра, в лицейскую годовщину в плену ссылки поминает его великодушно:
В марте 1814 года неожиданно умер добродушный Василий Федорович Малиновский. Лицей остался без директора.
Пушкин в числе прочих лицеистов провожал тело покойного. Впереди ехал отряд полицейских драгун. Далее следовали воспитанники в сопровождении гувернеров и надзирателей, за ними духовенство. Певчие пели, что полагается. Профессора шли по сторонам гроба. У Царскосельской заставы протопресвитер Музовский отслужил панихиду. Лицеисты простились здесь со своим директором. Только пять из них провожали тело его до Большого Охтенского кладбища в Петербурге. Среди этих пяти был, по-видимому, Пушкин. По крайней мере, впоследствии С. И. Штакеншнейдер[201] рассказывала, что Пушкин и ее отец, сын покойного директора, поклялись в вечной дружбе на свежей могиле Василия Федоровича Малиновского. Дружба в самом деле продолжалась до конца жизни поэта.
В. Ф. Малиновский ничем значительным не отметил своего трехлетнего управления лицеем. Но и худого про него никто не мог сказать ничего. Он был одним из тех администраторов-педагогов, которые думают, что самое лучшее – как можно меньше управлять и руководить и что все устраивается само собою. После его смерти, однако, в течение двух лет, до марта 1816 года, когда Е. А. Энгельгардт вступил в должность директора, в лицее было настоящее «безначалие», как пометил Пушкин в своей программе воспоминаний. В эти годы беспорядок был немалый.
В 1814 году, 5 сентября, Пушкину, Малиновскому и Пущину вздумалось устроить гоголь-моголь. Приятели угощали товарищей. Ром подействовал на некоторых неопытных гуляк. Донесли начальству, и ненавистный лицеистам Гауеншильд, временно исполнявший обязанности директора, донес, в свою очередь, о преступлении министру Разумовскому. Ленивый граф не поленился на этот раз приехать из Петербурга в лицей, вызвал к себе Пушкина и его приятелей и сделал им строжайший выговор. Конференция профессоров приговорила юных преступников «две недели стоять на коленях во время утренней и вечерней молитвы», что и было исполнено. Наказание это как-то не вяжется с лицейской вольностью. Пушкину в это время было пятнадцать лет, а Малиновскому уже девятнадцать! Кроме того, имена провинившихся были занесены в «черную книгу». И это могло бы иметь последствия при выпуске из лицея, если бы К. А. Энгельгардт не предложил конференции профессоров предать забвению этот случай.
Вокруг Пушкина шумела юная лицейская жизнь, и сам он принимал в ней участие: «изгонял Пилецкого», распевал «национальные песни», соперничал в шалостях с Бролио и Малиновским; восхищался удачником и красавцем князем Горчаковым, будущим канцлером, и его же дразнил забавно; но в это же время поэта непрестанно тревожила и соблазняла его отроческая муза.
«Не только в часы отдыха от учения, – рассказывает о Пушкине в своей записке С. Д. Комовский, – в рекреационном зале[202], на прогулках, но нередко в классах и даже в церкви ему приходили в голову разные поэтические вымыслы, и тогда лицо его то хмурилось необыкновенно, то прояснялось от улыбки, смотря по роду дум, его занимавших. Набрасывая же мысли свои на бумагу, он удалялся всегда в самый уединенный угол комнаты, от нетерпения грыз обыкновенно перо и, насупя брови, надувши губы, с огненным взором читал про себя написанное».
Первые поэтические замыслы Пушкина относились к жанру больших поэм, эпических повествований и театру. Почти все эти опыты утрачены. Мы знаем лишь их названия – какой-то роман «Цыган», комедия «Философ» и другая комедия, написанная вместе с М. Л. Яковлевым, – «Так водится в свете». Из ранних поэм до нас дошли только неоконченная поэма «Монах»[203] и совершенно непристойная «Тень Баркова»[204].
На этих двух последних вещах сказалось влияние несвоевременно прочитанных Пушкиным Вольтера и Парни и тех «сочинений, презревших печать», о которых пятнадцатилетний поэт упоминает в своем «Городке»[205], где он восклицает не без иронии:
«Тень Баркова», к сожалению, была уже к этому времени написана.
По-видимому, африканская кровь рано волновала сердце поэта, а эротическая литература, распущенность нравов тогдашней дворянской среды и, в сущности, полная беспризорность в лицее – все благоприятствовало пристрастию к соблазнительной тематике. Надо удивляться не тому, что четырнадцатилетний Пушкин писал непристойные стихи, а тому, что он в эти отроческие годы все-таки сохранил чистоту сердца, несмотря на видимость чувственных увлечений и грубость скабрезных слов.
Но это целомудрие поэта было закрыто для посторонних внешней бравадой легкомыслия и цинизма. Любопытно суждение о Пушкине такого сухого и поверхностного человека, как барон Корф. «У него господствовали, – писал он, – только две стихии: удовлетворение плотским страстям и поэзия, и в обеих он ушел далеко. В нем не было ни внешней, ни внутренней религии, ни высших нравственных чувств, и он полагал даже какое-то хвастовство в отъявленном цинизме по этой части: злые насмешки – часто в самых отвратительных картинах – над всеми религиозными верованиями и обрядами, над уважением к родителям, над родственными привязанностями, над всеми отношениями – общественными и семейными – это было ему нипочем, и я не сомневаюсь, что для едкого слова он иногда говорил даже более и хуже, нежели в самом деле думал и чувствовал».
Странно, что этот неприязненный отзыв о поэте написан и 1854 году, спустя лет восемнадцать после его кончины, когда можно было бы, казалось, уразуметь трагический смысл удивительной жизни.
1814 год ознаменован уже такими поэтическими опытами, которые свидетельствуют о будущей необычайной судьбе поэта. Эти отроческие стихи кажутся нам теперь слабыми, потому что мы знаем зрелого Пушкина, но в тот 1814 год они прозвучали для современников как неожиданные и пленительные. Пятнадцатилетний Пушкин уже соперничает с Батюшковым и Жуковским.