Жизнь поэтов - Страница 10
В пятьдесят лет надо осовремениваться!
Ральф, у которого вышла история с красными трусами, до сих пор не спит со своей женой Рейчел, хотя роман его давно кончен. Психоанализ — он ходит на прием к психоаналитику регулярно пять дней в неделю — показал, что Рейчел как две капли воды похожа на его покойную мать. Мы с ним идем по улице, и он рассказывает мне все это, глядя себе под ноги и заложив руки за спину, ни дать ни взять два добропорядочных, благовоспитанных бюргера степенно совершают Spaziergang[10], а их обгоняют мальчишки с кассетниками и проносятся мимо, раскачиваясь и выдувая пузыри из жевательной резинки, женщины на белых роликах.
— Рейчел не виновата, — говорит Ральф. — Разве могу я сказать ей, своей жене, пережившей ужасы уничтожения евреев фашистами, что она символизирует для меня смерть?
А Саша, суровый Саша, что посоветовал мне либо въезжать, либо уж съезжать, ушел от своей жены Мэри. Это не было для меня такой уж новостью. Прошлой зимой мы с Энджел отдыхали вместе с ними на Барбадосе. Я не в восторге от Карибского моря, но жены вступили в тайный сговор: Мэри мечтала побыть там несколько деньков наедине с Сашей и не надеялась вытащить его без нашей помощи. Мы предались курортному кайфу: читали на пляже, купались, ближе к вечеру играли в теннис, вечером заказывали роскошный ужин в ресторане. Однако прошел день, прошел другой, и Мэри начала нервничать.
— Если мой муж не поторопится заняться со мной любовью, я пойду и утоплюсь в океане, — заявила она моей жене.
И вот в один из ближайших вечеров, когда дамы ушли спать, мы с Сашей задержались, чтобы выпить коньяку в баре гостиницы. Начали мы в тот день около пяти с порции рома, за ужином опорожнили парочку бутылок доброго вина и уже были на взводе.
— Саш, — начал я, — на карибских курортах есть такой неписаный закон: раз ты привез сюда женщину, ее надо ублажать, будь это хоть твоя собственная жена.
Он вскочил на ноги с такой пьяной решимостью, что опрокинул стул.
— Конечно, ты прав, Джонатан, — воскликнул он и, подтянув брюки, нетвердым шагом устремился к двери.
Но по-настоящему скандальная новость — это Брэд. В первый же вечер по возвращении в Нью-Йорк из поездки на Ближний Восток его видели в «Элио» с собственной женой Мойрой. Я чувствую, как почва уходит у меня из-под ног.
Энджел без конца рассуждает на тему о том, что я никогда-то не позволяю себе расслабиться, смягчиться, пойти навстречу, мол, всякий пустяк для меня — дело принципа, всякое несогласие — бескомпромиссный спор, я-де не умею прощать, забывать, уступать в мелочах. Все верно. Зато у нее нет никакой гордости, для нее немыслимо отклонить приглашение, даже в компанию последних ублюдков. Она годами ставит меня в неловкое положение. Я просто не прихожу. Ей, видите ли, страшно отказать в просьбе совершенна случайным знакомым, бог убьет ее на месте, если она скажет «нет». Стоит кому-нибудь внушить ей, что ее считают своей, и она будет карабкаться под палящим солнцем на скалы, дышать пылью рассыпавшегося в прах дерьма броненосцев.
Мой отец, тот регулярно пользовался подземкой. Помню как сейчас, я провожаю его до станции (он уходил на работу часов в десять, одиннадцать утра, садился в поезд Д и ехал в деловую часть города к своим банковским счетам): «Будь поласковей с матерью, старайся уступать ей, не расстраивай ее». Как я любил его. Человека, который разочаровал миллионы. Раздавал обещания и не выполнял их. Ручался и обманывал доверие. Поручил твоим заботам свою разъяренную жену. Мне лет тринадцать. Они жестоко рассорились, и он оставляет меня успокаивать ее. Весь день я со страхом жду наступления ночи. Мать в молчании готовит обед, ставит на стол три тарелки, мы с ней обедаем, отцовский обед стынет на столе, она к нему не притрагивается. Я делаю уроки, ложусь спать. Под утро меня будит новая ссора: где он был, что делал? Брань, обвинения, рукоприкладство. Защищаясь, он делает ей больно, она вскрикивает, и я в пижаме бросаюсь к ним, пытаюсь помирить, ору на них обоих, все это в три часа ночи.
Сколько раз просыпался я от этих ужасных звуков борьбы, ударов, криков. Я не знал, кому верить. Кого любить, кого защищать, на кого нападать. Слыша эти звуки, я ощущал болезненное удовольствие, сам не зная, что такое я ощущаю.
Сейчас моей матери восемьдесят шесть, она согнулась, страдает артритом, рубцы на ее сердце свидетельствуют о трех-четырех инфарктах, которые она перенесла на ногах — даже не чувствовала, когда это случалось, до того была крепка. Она перенесла операцию по поводу рака. Кожа ее вся в старческих крапинах, ходит она с трудом, у нее артериосклероз, диафрагмальная грыжа, глаукома. И камни всюду.
— Я не понимала твоего отца, — говорит она теперь. — Это был удивительный человек и какой ум! Голова у него была устроена совсем иначе, чем у других людей. А я этого не понимала и пыталась сделать его таким, как все.
Моего отца вот уже тридцать лет нет в живых. Протяни он подольше, ему, может, удалось бы дожить до зарождения этой положительной оценки его личности.
— Мне было шестнадцать, когда мы познакомились, — рассказывала мать. — Мы с ним ходили кататься на коньках в Кротона-парк. Он был малый не промах и какой красавец! Не позволял мне появляться в обществе другого мальчика. Весной дарил мне цветы. Мы играли в теннис. Он был превосходный теннисист. Мама не хотела, чтобы я выходила за него замуж.
Вот какой он был человек, мой отец. Находчивый, пробивной. Умел пройти сквозь полицейское оцепление, проникнуть через служебный вход в любой театр на Бродвее, заговорив зубы вахтеру. Достать билеты на концерт в Карнеги-Холл, несмотря на аншлаг. Затеять с нами игру. Он умел из простейших вещей — прогулки в парке, вылазки на природу — сделать праздник. У него роились идеи, он давал нам интересные книги, приносил домой кинокамеры, электропоезда, любил поразить нас неожиданным эффектом. Он провел семейный корабль через рифы Великой депрессии! И все же говорят, что жизнь его не удалась. Об этом неудачнике сложились легенды. Его ошибки в делах и просчеты в оценках продолжают преследовать нас более четверти века после его смерти. Вот почему мой брат так туго расстается с деньгами, вот почему моя мать не может нанять себе прислугу, вот почему я всегда спешу платить по счетам: это мой выкуп — больше того, искупление — за собственный бесстыдный успех.
В юности он служил кассиром в банке и отличался, как говорят, необыкновенной красотой. В один прекрасный день его наружность привлекла внимание человека в берете и пенсне, возникшего перед полированной мраморной стойкой кассы. Это был, как рассказывают, кинорежиссер из Европы, приступавший к съемке многосерийной ленты об отважной красавице, которая каждую неделю будет попадать под конец синематографического сеанса в какое-нибудь чудовищно опасное положение, с тем чтобы спасение приходило лишь в следующей серии неделю спустя. Красавицу играла Перл Уайт[11], а на роль ее спасителя и целомудренного спутника требовался красивый молодой человек с подобающей героической внешностью. Мой отец обдумал предложение и отказался. Он, видите ли, рассчитывал сделать карьеру в банке, мой еврейский папочка. В первую мировую он, честолюбивый мичман, учился на лейтенанта в Военно-морской академии Уэбба на реке Гарлем, но война кончилась раньше, чем его учеба. У меня висит на стене пожелтевшая фотография тех лет: отец стоит, опираясь на швабру, в шеренге таких же курсантов, вооруженных швабрами и ведрами. Постепенно коллекция его деловых промахов и сорвавшихся предприятий все разрасталась. В начале тридцатых, эпоху грампластинок из шеллака на 78 оборотов, отец занялся торговлей пластинками; в музыке он разбирался по-настоящему, в его магазине имелся превосходный выбор грамзаписей, и многие тогдашние артистические знаменитости заказывали пластинки у него, но деловой партнер отца пару раз смошенничал, их фирма лопнула, и отец лишился своего магазина. Он помещался в старом здании ипподрома на Шестой авеню, между Сорок третьей и Сорок четвертой улицами. Во вторую мировую отец занялся выгодной торговлей разными импортными новинками — изобретениями чокнутых швейцарских умельцев вроде мыльницы новой конструкции, предохраняющей мыло от раскисания и продлевающей срок пользования им. В военную пору мыло было дефицитом, но к тому времени, когда отец развернул продажу этих штуковин, война закончилась, мыла и всего прочего было в избытке, людям хотелось жить расточительно, вознаграждая себя за годы суровой экономии, все стремились использовать и заменить каждую вещь, включая мыло, как можно скорее. Один делец предложил отцу партнерство в новом коммерческом начинании в области пластиночного бизнеса — ожидалось наступление эпохи долгоиграющей пластинки. На сей раз отец по достоинству оценил открывающиеся перед ним возможности, принял правильное решение, но не смог внести несчастных десяти тысяч, требовавшихся для того, чтобы войти в долю. Представляете себе картину?