Жизнь, подаренная дважды - Страница 63

Изменить размер шрифта:

А еще в этом номере мы возвратили из небытия стихи Георгия Иванова. Я приведу два коротких стихотворения, не уверен, что и сегодня многим знакома его поэзия:

А что такое вдохновенье, —
Так… Неожиданно, слегка
Сияющее дуновенье
Божественного ветерка.
Над кипарисом в сонном парке
Взмахнет крылами Азраил —
И Тютчев пишет без помарки
«Оратор римский говорил…»
За столько лет такого маянья
По городам чужой земли
Есть отчего прийти в отчаянье,
И мы в отчаянье пришли.
— В отчаянье, в приют последний,
Как будто мы пришли зимой
С вечерни в церковке соседней
По снегу русскому домой.

А еще были там стихи Беллы Ахмадулиной, рассказ Булата Окуджавы «Искусство кройки и житья», один из лучших его рассказов; «Из неопубликованного» Ольги Берггольц, сопровожденное глубокой статьей В. Лакшина «Стихи и судьбы»; а еще и острая публицистика Ю. Черниченко.

Разумеется, не все номера журнала были такими. Скажу не для сравнения, «Новому миру» А. Твардовского сравнения нет и не будет, но даже и у «Нового мира» тех времен далеко не каждый номер был так насыщен. Произошло главное, о чем мечталось: «Знамя» становилось центром притяжения всего талантливого. Начало было положено, повторяю, романом Александра Бека «Новое назначение».

Как-то случился у меня разговор с Ольгой Васильевной Труновой, на мой взгляд, лучшим редактором «Знамени». «А ведь мы так не выдержим, — сказала она, — давать все время прозу первого ряда… Ее столько не бывает». Я знал, она права, то, что она назвала прозой первого ряда, — это все штучные произведения, они редки, но сказал: «Выдержим». Главным было — утвердиться, давать сейчас лучшее, и следующий, четвертый, номер мы составили по тому же принципу: тут было окончание «Тучки», два рассказа Василия Гроссмана, статья Владимира Шубкина «Бюрократия», которую тут же перевели в Японии, статья Игоря Дедкова «Былое и настоящее». И — стихи Евгения Евтушенко «Из старых и новых тетрадей».

Перед Евтушенко я в какой-то степени был в долгу, и старый этот должок рад был возвратить, хотя не уверен, что он помнил. Он наделен прекрасной способностью: забывать то, что может как-то испортить настроение, когда речь, разумеется, не о деле. В свое время в Театре на Таганке недолго шел спектакль, если не ошибаюсь, назывался он «Под кожей Статуи Свободы». В основе — поэзия Евгения Евтушенко, но не только его поэзия. Я был на премьере, сижу по окончании несколько смущенный, надо что-то автору сказать. Но подошел Юрий Петрович Любимов: «Пойдите похвалите Евтушенко». Подымаюсь в кабинет, Евтушенко стоит, выше всех ростом, жму ему руку, говорю какие-то слова. И все бы хорошо, похвалам верят охотно, а он их вообще принимал как должное, да дернуло меня еще сказать: «Ах, как это глубоко у тебя:

Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты».

Общая немая сцена. Евтушенко отвернулся, будто не слышал, заговорил с кем-то. Каюсь в своем позоре: не знал тогда, что это — Пастернак. Но какой грандиозный образ!

Мысленно обозревая напечатанное в журнале в 1987 году, — а тут был ряд значительных вещей, известных имен, — я для себя по другому счету выделил никому не известного молодого автора Виталия Москаленко. Он принес нам рассказ «Дикий пляж». Всё в нем, по видимости, обыденно. Действие происходит на пляже в жаркий день. Замужняя женщина с маленьким сыном. Ее любовник, с которым она удаляется в лес. Брат любовника. И — дурачок, над которым все потешаются, его и подговаривают прыгнуть с моста головой вниз в обмелевшую реку, где под водой скрыты камни. И из всего этого несложного повествования ярко и яростно выступает природа фашизма. Москаленко в ту пору было под тридцать, актер, писал пьесы, которые то ли где-то шли, то ли не шли, — не помню. Мы сидели с ним, разговаривали у меня в кабинете. Вот оно, думалось, племя младое, которое сменит нас. Должна прийти новая литература, молодая, она сама расскажет о своем времени.

Так было уже, так входили в литературу наше и последующее поколения. А всего только приоткрылась тогда форточка, чуть пахнуло весной, и как все ожило: в литературе, в живописи, на сцене… За короткий срок наша литература, наше искусство обошли мир. Но недолги были радости. Помню, дописывал я роман «Июль 41 года», чувствуя: вот-вот захлопнутся и форточка, и двери. И захлопнутся надолго. Успел. Дописал. Напечатали. А в дальнейшем — запрет на целых двенадцать лет. Роман выходил за границей: в Италии, во Франции, в Швеции — во многих странах.

Наверное, Владимир Корнилов не помнит, как вместе с Владимиром Войновичем, еще с кем-то они спустились в буфет Дома литераторов, по-своему историческое место, все стены здесь были расписаны дружескими карикатурами, шаржами: и тех, кто сиживал там, и тех, кого уже нет, — вошли, сели к стене, заговорили взволнованно, негромко, голова к голове. Я было хотел пересесть к ним со своим бокалом, но то ли на взгляд кого-то из них наткнулся, то ли почувствовал: не надо, не хотят. Я не знал, что этажом выше, в секретариате, у них только что произошел решительный разговор. И сейчас, сидя за этим столиком, возможно, последний раз, они уже отделились ото всех. Но у нас всегда были самые дружеские отношения. Знал бы я, что происходило, не осталось бы у меня некоторой обиды от того раза. Но, став редактором журнала, я позвонил Корнилову. Он бедствовал многие годы, его совершенно не печатали, как бы исключили из жизни. Я попросил у него стихи, ну, скажем, десять стихотворений. Я помнил давнюю его поэму, такую свежую, молодую, благодарный страстный шепот героини: «Родька, спасибо, Родька, / Ты так всегда меня…» И в прозе, и в поэзии всегда отличишь то, что взято из жизни.

В кабинет ко мне вошел старик: борода, почти вся седая, мерцающие зрачки — признак больной щитовидки, — голос… Вот, говорят, голос не меняется. Нет, это был не его голос.

Наверное, он тщательно отбирал стихи для первой после стольких лет вынужденного молчания публикации. Но, увидев его, я понял: напечатаю все, что бы он ни дал, добьюсь. Одно слово показалось мне не совсем точно найдено, я сказал ему. И вдруг он рукой чуть вздрагивающей махнул все четверостишие крест-накрест. Мы тут же вместе восстановили его.

Стихи были напечатаны, откликнулись многие. Вот — из Армении:

«Ереван 19/2214 з1 25 1210=

Серия Е-52 Москва Тверской бульвар 25 журнал Знамя Бакланову=

Прочла подборку Корнилова Больше чем автора поздравляю Вас нас всех Спасибо=Сильва Капутикян=»

Но, бог ты мой, сколько бездарей приходило ко мне с записками от должностных лиц, предваренные телефонным звонком, уверенные, что после такого ходатайства я непременно сам прочту и все пойдет без задержки. Уж эти-то рукописи я тут же отправлял в отдел. Такой порядок я попытался установить сразу.

Вообще порядок нужен во всяком деле, да вот что из этого иной раз получалось: первая и лучшая вещь Кураева «Капитан Дикштейн» была у нас, но не понравилась в отделе, не поняли ее, и ушла в «Новый мир», а я об этом узнал задним числом. Еще того обидней, что ушел из журнала роман Домбровского «Факультет ненужных вещей». Ну, да что теперь вздыхать. И год, и три года спустя, случалось, подойдет ко мне знакомый «писатель: «Что же вы, Григорий Яковлевич, уж так Владимир Яковлевич Лакшин хотел напечатать мою вещь, а вы отказали наотрез…» И это обида, которую не прощают, а я про его вещь, как говорится, — ни сном, ни духом. И уж если бы Владимир Яковлевич хотел напечатать, непременно показал бы мне. Но ведь не поверят, в лучшем случае — сделают вид. Главный редактор журнала — крайний, должность такая, грех на него не свалить. Да это-то ладно, обидней всего, когда хорошие вещи уходили из журнала. И случалось — тайком.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com