Жизнь не здесь - Страница 9
Она почувствовала во рту его язык, но в долю секунды осознала, что ее язык, робкий и вялый, должен казаться художнику влажной тряпочкой; она застыдилась, хотя тут же мелькнула мысль, почти злобная, что нет ничего удивительного, если ее язык и превратился в тряпочку, ведь так долго она ни с кем не целовалась; она быстро ответила кончиком языка его языку, и он поднял ее с пола, подвел к тахте, стоявшей поодаль (собака, не спускавшая с них глаз, спрыгнула и разлеглась у двери), уложил ее там и стал ласкать груди, а она переполнилась чувством гордости и удовлетворения; лицо художника казалось ей молодым и жадным, тогда как она уже давно не ощущала себя ни жадной, ни молодой, и, испугавшись, что уже не сможет быть такой, приказала себе действовать столь же молодо и жадно, пока вдруг (и вновь событие произошло раньше, чем она успела о нем подумать) не осознала, что в ее жизни это третий мужчина, которого она ощущает в своем теле.
И тут ее посетила мысль, что она вовсе не знает, хотела она его или нет, и что она все еще глупая, неопытная девочка, и что если бы даже в уголке рассудка мелькнуло, что художник захочет целовать ее и обладать ею, никогда не случилось бы того, что случилось. Эта мысль стала для нее утешающим извинением, поскольку означала, что к супружеской измене привело ее не вожделение, а невинность; к мысли о невинности тут же примешался гнев по отношению к тому, кто постоянно оставлял ее в состоянии невинной полувзрослости, и гнев опустился на ее мысли, словно тяжелый занавес, так что потом она слышала лишь свое учащенное дыхание и не размышляла о том, что делает.
Когда их вздохи утихли, мысли снова проснулись, и, чтобы избежать их, она уткнулась головой в грудь художника; он гладил ее по волосам, а она дышала успокоительным запахом масляных красок и ждала, кто первым нарушит молчание.
Этого не сделал ни тот ни другой, а раздался звонок. Художник встал, быстро застегнул брюки и сказал: «Яромил».
Она ужасно испугалась.
«Останься здесь и успокойся», — сказал он, погладил ее по голове и вышел из мастерской.
Он встретил мальчика и усадил его за стол в первой комнате.
«У меня в мастерской один гость, сегодня мы поработаем здесь. Покажи, что ты принес» — Яромил протянул ему тетрадку, художник просмотрел, что мальчик нарисовал дома, затем поставил перед ним тушь, дал бумагу и кисточку, определил тему к попросил его рисовать.
Вернувшись в мастерскую, он застал мамочку уже одетой и готовой уйти. «Почему ты оставил его здесь? Почему не отослал его домой?»
«Ты так торопишься уйти от меня?»
«Это безумие», — сказала мамочка, но художник обнял её и на этот раз она не сопротивлялась, хотя и не отмечала на его ласки: ее тело в его объятиях было словно лишенным души, и на ухо этого обессиленного тела художник прошептал: «Да, это безумие. Любовь или безумие, или ее нет вовсе». И посадив мамочку на тахту, он снова целовал ее и ласкал грудь.
Затем он снова пошел к Яромилу посмотреть, что тот нарисовал. Тема, которую он предложил Яромилу, не ставила своей целью разрабатывать мастерство руки мальчика. Он просил нарисовать его образы из какого-нибудь сна, который недавно привиделся ему и запомнился. И сейчас, глядя на его рисунки, художник разговорился; самое прекрасное в сновидениях — это невероятные встречи людей и вещей, которые в обычной жизни не случились бы; во сне лодка может вплыть в окно спальни, где на кровати лежит женщина, которой уже двадцать лет нет в живых, но, вопреки тому, она садится в лодку, лодка сразу же превращается в гроб, и гроб плывет вдоль цветущих речных берегов. Он процитировал знаменитую фразу Лотреамона о красоте, что кроется во встрече зонтика и швейной машины на столе для вскрытия трупов. Потом сказал: «Эта встреча, однако, ничуть не прекрасней, чем встреча женщины и мальчика в квартире художника».
Яромил заметил, что учитель на этот раз немного другой, чем обычно, не ускользнула от него и пылкость в его голосе, когда он говорил о снах и поэзии. Это не только нравилось Яромилу, но и доставляло ему радость, что именно он, Яромил, побудил учителя к столь пламенной речи, в которой его особенно впечатлила последняя фраза о встрече мальчика и женщины в квартире художника. Когда художник сразу же по приходе Яромила сказал ему, что они останутся в первой комнате, мальчик понял, что, вероятно, в мастерской учителя женщина, и не просто какая-нибудь, раз ему не положено ее видеть. Однако мир взрослых был еще настолько далек от него, что он и не пытался разгадать эту тайну; куда больше впечатлило его то, что в своей последней фразе художник возвел его, Яромила, до уровня этой женщины, без сомнения весьма важной для художника, и что благодаря Яромилу присутствие этой женщины, должно быть, становится для него еще важнее и прекраснее; из этого мальчик заключил, что художник любит его, что видит в нем того, кто что-то значит в его жизни, на худой конец, видит какое-то глубокое и тайное внутреннее сходство между ними, которое Яромилу по возрасту еще не совсем доступно, но для художника, человека взрослого и умного, вполне очевидно. Это привело мальчика в тихий восторг, и, когда художник предложил ему следующее задание, он ревностно склонился над бумагой.
Художник вышел в мастерскую и увидел там мамочку в слезах: «Прошу вас, тотчас отпустите меня домой!»
«Ступай, можете уйти вместе, Яромил как раз кончает задание».
«Вы дьявол», — сказала мамочка сквозь слезы, а художник, обняв ее, стал целовать. Потом вышел в соседнюю комнату, похвалил рисунки мальчика (ах, Яромил в этот день был несказанно счастлив!) и отослал его домой. Вернувшись в мастерскую, положил мамочку на старую, заляпанную красками тахту и, целуя ее мягкие губы и мокрое лицо, снова овладел ею.
9
Любовь мамочки и художника так и не избавилась от предвестий, какими было отмечено их первое свидание: это не была любовь, которую она долгое время мечтательно поджидала бы и в глаза которой уверенно бы смотрела; это была любовь неожиданная: она набросилась на нее сзади, с тыла.
Эта любовь вновь напомнила ей ее неподготовленность к таким отношениям: она была неопытна, не знала, как вести себя, что говорить; перед своеобразной и требовательной личностью художника она заранее стыдилась каждого своего слова и жеста; да и тело ее было подготовлено не лучше; она впервые горько пожалела о том, что плохо ухаживала за ним после родов, и приходила в ужас от вида своего живота в зеркале, от этой сморщенной, печально обвислой кожи.
Ах, она всегда мечтала о любви, при которой могла бы гармонично стариться, тело — рука об руку с душой (да, такую любовь она поджидала долгие годы, мечтательно заглядывая ей в глаза); но сейчас, в этой взыскательной схватке, в которую она вдруг ввязалась, душа казалась ей молодой, тело — мучительно старым, так что она шла по своей истории, точно ступала трясущимися ногами по тонкому мостику, не ведая, то ли молодость души, то ли старость тела приведет ее к падению.
Художник окружил мамочку исключительным вниманием, стремясь вовлечь ее в мир своих образов и раздумий. И этим она была польщена; для нее это было доказательством, что их первая встреча не была лишь заговором тел, воспользовавшихся ситуацией. Однако, если любовь, кроме тела, захватывает и душу, она отнимает больше времени: мамочке пришлось придумать знакомства с новыми приятельницами, чтобы как-то оправдать (особенно в глазах бабушки и Яромила) свои частые отлучки из дому.
Когда художник писал, она сидела рядом на стуле, но этого было ему недостаточно; он втолковывал ей, что живопись, по его разумению, лишь некий метод извлечения из жизни чуда; и это чудо может обнаружить не только ребенок в своих играх, но и обычный взрослый человек, записывающий свои сны. Мамочка, получив бумагу и разноцветную тушь, должна была сажать на бумагу кляксы и дуть на них; лучи разбегались по бумаге во все стороны и покрывали ее разноцветной сеткой; художник выставлял ее творения за стеклом книжного шкафа и хвастался ими перед гостями.