Живое и мертвое море - Страница 7
Вдруг его бросило в дрожь. На тропу, бегущую наперерез, вышел тот, кого он больше всего опасался, — человек. Это был мужчина лет сорока, высокий, худощавый, с длинным, изрезанным морщинами лицом, вздернутым носом и запекшимся, нечетко обрисованным ртом. Он был без пиджака, в рубашке, без воротничка, ворот застегнут запонкой. Все, что Эмануэль когда-либо слышал и читал о человеческих лицах, призывало его к осторожности. Теперь это была запоздалая осторожность.
Слишком поздно было и отступать. Ведь он находился на вражеской территории, земля всюду бы горела у него под ногами. Снова надвигалось нечто неизбежное и не было исхода. Встретились те, что шли из Фаленицы, с теми, что шли из Отвоцка. Одни спрашивали других: «Куда?» И те и другие беспомощно разводили руками, идти было некуда: враг был всюду. Инстинктивно он притворился, будто возвращается в Варшаву; был на прогулке, а теперь возвращается. Ушел на ночь, поэтому и взял с собой пальто, а теперь несет его на руке. Стиснув зубы, весь напряженный, глядя в сторону, он миновал крестьянина. Но спустя мгновение услышал слово, которого ждал:
— Вернись!
Какое-то мгновение Эмануэлю казалось, что человек бросится на него с ножом. То, что он обдерет его как липку, отнимет пиджак, пальто и сапоги, представлялось ему меньшим злом.
Вернулся.
Оказалось, что это «вернись» было только предостережением. Было как раз воскресенье, и немного дальше, у околицы деревушки, сидел некто Ясь Моленда, который никак не мог примириться с тем фактом, что две тысячи лет назад евреи распяли Христа. В связи с этим он обирал всех, кому удавалось бежать из эшелонов, и передавал в руки жандармов. Об этом и рассказал крестьянин Эмануэлю.
Впоследствии Эмануэль убедился, что книги и так называемые интеллигентные люди говорят главным образом вздор о человеческих лицах. Такого красивого человека, как этот крестьянин, Эмануэль в жизни не встречал. Он спрятал Эмануэля в лесу до ночи. Потом под покровом темноты отвел в свой сарай и продержал там три недели, снабжая пищей. Деревушка лежала километрах в сорока от Варшавы, и крестьянин, которого звали Каетан Ситек, ездил на работу в город. Сквозь щель в стене сарая Эмануэль часто разглядывал халупу своего благодетеля. Это было дощатое строеньице, залатанное фанерой и жестью. Издали его можно было принять за все что угодно, кроме жилья. К этой хатенке прилегал клочок земли, отведенный под огород. Эмануэль клялся, что до конца дней своих не забудет Каетана Ситека.
II
1
Менее чем через два с половиной года, в январе 1945 года вслед за Красной Армией и Войском Польским возвращались в Варшаву изгнанные гитлеровцами жители. Возвращались в город, превращенный врагами в «географическое понятие», в город без домов и квартир, без воды, света, транспорта, магазинов, без всего того, без чего, казалось бы, нет города и нет жизни.
«В 1945 году — пишет Болеслав Берут о Варшаве, — город выглядел как после землетрясения… Трудно было осознать всю безграничность этого преступления и его смысл». Город был разрушен, как подсчитали специалисты, на девяносто процентов. Единственной его ценностью осталась подземная оснастка: каналы, водопроводная сеть — и щебень. На развалинах прежнего города надо было строить новый. Решение Польского комитета национального возрождения о восстановлении столицы было подхвачено варшавянами, единственными в своем роде людьми, которые были готовы работать, ни о чем не спрашивая, ничего для себя не требуя. Только варшавяне способны на такое самопожертвование. Польское «как-нибудь», столь несносное в других случаях, здесь творило чудеса.
Чтобы город снова стал городом, надо было дать воду, свет, газ, пустить транспорт и — строить, строить, строить. Архитекторы получили распоряжение: жилье, жилье и еще раз жилье. В 1945–1950 годах от пятидесяти до ста тысяч жителей Варшавы постоянно находились под началом у архитекторов. Бывали периоды, когда каждый шестой варшавянин своим трудом восстанавливал столицу и подчинялся архитекторам.
Во время оккупации Эмануэля не оставляло единственное желание: дождаться свободы, а потом пройтись по улицам, чьи мостовые впитали больше крови, чем дождевой воды, оплакать погибших и двинуться в путь. «Если доживу до завтра, — говорил он себе, — если дождусь утренней зорьки, первый день освобождения будет моим последним днем на этой земле». Не один он давал себе подобные обещания. Но теперь дело приняло иной оборот, о нем уже никто не заботился, он остался один и сам должен был добывать хлеб. До войны Эмануэль прошел два курса архитектурного факультета. Теперь же, оплакав умерших, он пришел к выводу, что прежде всего должен закончить учение.
Нехватка специалистов с первых же дней освобождения была столь велика, что толковым студентам архитектурного факультета поручали работу, которую в довоенной Польше, да и теперь за границей, выполняли и выполняют пять дипломированных архитекторов. При наших темпах работы никто не имел права скрывать своих способностей.
Эмануэль очутился в мастерской инженера К., где быстро начал проектировать самостоятельно. Вскоре он жил уже только работой; после войны мы убедились, до какой степени работа может стать главным в жизни. Но ведь иногда и у него выпадали свободные часы, и тогда он замечал, как растет новое и в то же время рушится старое, с которым он был гораздо теснее связан. Тогда же он убеждался, что другие не останавливались на полпути и, осуществляя свое давнее желание, прощались с прахом отцов и покидали Польшу. Многие из уцелевших уезжали, особенно с тех пор, как Израиль открыл им свои ворота. Польское правительство нуждалось в людях. Каждой фабрике, каждому строительству, учреждению, конторе требовались крепкие руки, светлые головы, люди; всей стране, от края до края, требовались кадры. Людей не хватало настолько, что, казалось, будь их в Польше еще двадцать миллионов, ни одна пара рук не осталась бы без дела. Несмотря на это, правительство не задерживало тех, чей отъезд многое оправдывало. Не трудно было понять, что творится в их разбитых сердцах. Им был необходим иной пейзаж, менее насыщенный смертью близких, чем здешний.
Замечая, что чудом уцелевшая горстка людей, которых он знал прежде, тает, Эмануэль всякий раз испытывал острую боль, как от удара ножом. Случалось, он проходил полгорода и не встречал знакомого лица. Случалось, что, отправляясь к своим немногочисленным знакомым, которые были для него «всем миром», он узнавал, что они либо уже уехали, либо «собираются». Они уже сжились с мыслью о нелегком существовании где-то вдалеке, «но без воспоминаний», и на Эмануэля смотрели уже «оттуда».
Человек трудится для жены, ребенка, матери, для близких, которые представляют собой частицу родины. Но у Эмануэля никого не было, и работа перестала давать ему удовлетворение. С людьми он сходился нелегко и, как это бывает в минуту душевной слабости, видел себя одиноким до скончания века. Ужас пережитого нахлынул опять на него, гораздо ощутимее, чем прежде. Он все меньше находил себе места в мире, который помогал воздвигать.
Мы живем в необыкновенное время. В наше время кончается одна эпоха и начинается новая, мы все это видим, мы сами закладываем основы новой эпохи и, может быть, именно этим отличаемся от всех предыдущих поколений. Смыкаются две эпохи, порождая тысячи новых, неведомых конфликтов. Мы вступаем в новую эпоху по-разному — в окружении семьи, друзей и в одиночку, как последний участник марафонского бега. Что же касается одиночества, ставшего уделом Эмануэля, то худшее трудно было себе представить. Земля уходила у него из-под ног. Он начал бояться свободных минут, но от ударов, которые они сулили, собственно говоря, некуда было скрыться. Дошло до того, что Эмануэль, как малое дитя, стал пугаться ночи, умножавшей его страдания.
Он искал защиты в работе. Улицы, дома, детские сады, газоны — вся эта великая песня нашего бытия, наше бескрайнее живое море, которым мы так гордимся, не переставало, однако, оставаться для него мертвой материей. Чтобы она ожила, должен был кто-то прийти и вдохнуть в нее жизнь. Это должно было случиться. Марксисты утверждают, что случайность лежит в самой закономерности.