Живая душа - Страница 24
Шофёр, с которым мы выехали в бригаду, был под стать погоде, сумрачен и неразговорчив. И только когда мы миновали неприглядные пригороды, он разжал зубы, спросив:
– Снизу не сильно дует?
– Всё нормально, – попробовал я быть оптимистом, чувствуя себя в ватных штанах и телогрейке неуклюже и как-то раздуто.
Шофёр мельком взглянул на меня и, видимо, не поверив моему мажорному тону, заговорил раздражённо:
– Сколько раз говорил я им – надо утеплить к зиме кабину! А, впрочем, как ни утепляй – толку мало. Ездим на старье, которое давно пора менять! Не дай бог, где на трассе заглохнешь – пропадёшь. У нас, так вот, один в прошлом годе, тоже в феврале, тормознулся в степи… Пытался паяльной лампой в кабине греться, да, видно, заснул. Ну, вместе с машиной и сгорел.
Снова плотно сомкнув губы, он стал неотрывно смотреть на уходящую за дальние холмы дорогу, чёрный асфальт которой белыми языками вылизывала бегущая впереди машины быстрая позёмка.
– А ты чё всё молчишь? Рассказал бы чего интересненькое, – не поворачивая головы в мою сторону, произнёс шофёр.
– В этот день, пятьдесят восемь лет назад, в Иркутске, без суда и следствия, большевики расстреляли адмирала Колчака. А тело сбросили в прорубь на Ангаре, недалеко от Знаменского монастыря, который мы часа полтора назад проехали, – озвучил я свои мысли.
Шофёр с любопытством взглянул на меня и, отвернувшись, опять замолчал.
«День начался очень весело», – мысленно прокомментировал я ситуацию и попытался в продуваемой, как щелеватый скворечник, кабине хоть немного подремать. Кажется, мне это удалось, потому что я вновь полностью вернулся к действительности, только когда мы свернули с трассы на гравийную дорогу и машину начало нещадно трясти.
– Скоро приедем, – увидев, что я открыл глаза, успокоил шофёр. – Километров двадцать, не больше, осталось. Дремли пока, чего тебе, – вздохнул он о чём-то своём и снова умолк, неотрывно глядя на дорогу.
Я взглянул на часы. Было начало двенадцатого. «Значит, мы в пути уже больше двух часов». Посмотрел в боковое стекло. Теперь ветер крошевом снега зло, словно песком, швырялся с моей стороны. Кругом лишь степь, что была и час тому назад, когда я задремал. Заснеженные белые просторы и вплетающийся в монотонный, убаюкивающий шум мотора разбойничий посвист ветра. «Не дай бог в такую погоду остаться в степи одному». От одной только этой мысли меня пробрал озноб.
Миновав какую-то ещё не до конца рассыпавшуюся, кажется, совсем уж нежилую – если б не дымы из труб, неопрятным тёмным пятном притулившуюся у склона горушки деревеньку, издалека увидели ажурную мачту буровой, чем-то отдалённо напомнившую мне Эйфелеву башню. А когда подъехали поближе, я разглядел и синий балок. Из его полукруглой крыши метра на два вверх торчала ржавая железная труба. А из неё, коптя белёсое небо, валил, как из разогнавшегося паровоза, густой дым.
– Вот собаки! Солярку жгут. Лень им дровец сухих заготовить. Хотя откуда здесь в степи дрова, да ещё сухие. С собой разве что привезти, – подъезжая к самому балку и заглушив мотор, определил ситуацию водила.
Из вагончика на шум подъехавшей машины никто не вышел.
– Спят, что ли? – удивился шофёр, соскакивая с подножки кабины на землю и направляясь к балку. Я последовал за ним.
В полумраке вагончика на верхней полке среди засаленных ватных одеял обнаружилось некое шевеление.
– Есть кто живой?! – громко спросил шофёр. – Вставайте, соляру вам для дизеля привёз!
С верхней и нижней полки показались две головы. По торчащим во все стороны немытым волосам было видно, что они давно не видели гребня.
– Ну, чё орёшь-то? Отдыхать людям мешаешь, – недовольно произнёс же свесивший с верхней полки ноги в дырявых носках щуплый мужичонка.
В вагончике было жарко, а запах в нём стоял настолько специфический, что меня в первые минуты чуть не стошнило. Угадывалось, что настоян он был на какой-то слежавшейся, с прелью уже, материи, солярке, развешенных на проволоке около трубы отнюдь не первой свежести портянках и рабочей одежде, давно, по-видимому, скисшем супце, водочном перегаре, табачном дыме и ещё на чем-то таком, для чего в моём словарном багаже слов не находилось…
Представив, что именно здесь мне предстоит жить, я почувствовал слабину в ногах. И мне тут же захотелось осесть прямо на грязный, давно не метённый пол, крепко обхватить голову руками – чтобы уже больше ничего не видеть и не слышать – и завыть, как воют бабы навзрыд от безысходного горя.
– Вот, пополнение вам привёз, – указал водитель на меня, окаменело стоявшего у двери. – Принимайте солярку по-быстрому. Мне ещё надо в дальнюю бригаду успеть да назад к вечеру вернуться.
В этот момент шофёр вдруг представился мне единственным спасителем. И если бы он не ехал дальше, а сразу возвращался в город, я уговорил бы его взять меня с собой, не оставлять здесь. Мне казалось, я клещом готов был вцепиться в рукав его телогрейки и не выпускать его до самого Иркутска…
С какой-то нежностью я вспомнил широкую мраморную лестницу Зоологического института, ведущую наверх в наши кабинеты, и улыбчивых научных сотрудников в белых халатах, встречающихся на ней и приветливо здоровающихся с тобой. Увы, теперь всё это было для меня недостижимо…
«Для чего и на что я всё это променял?! Ради чего – фактически, изменив судьбу – решился на такой шаг?! Ведь не исключено, что я никогда не стану писателем. Ничего же путного пока ещё мной не написано. Так, лишь намётки, заготовки чего-то неясного, неопределённого даже для самого себя. Зарисовки предчувствий или «Бред надежд», как я называл это нечто, просящееся на листы бумаги, а иногда и на случайные листки, когда воспоминания из глубин памяти настойчиво требовали выхода. Но ведь ни одного настоящего рассказа у меня ещё нет. Да, есть несколько удачных стихотворений, с десяток, не более. Однако удачными-то они представляются только мне да некоторым моим знакомым. Но ведь знакомые мои, приятели в большинстве своём не литераторы. В лучшем случае – биологи… На что я надеялся? На свою непреклонную волю, которой в глубине души всегда так гордился? Так нет её уже, видно, этой непреклонной воли! Она могла произрастать, как выяснилось не так давно, только в тепличных условиях… Зачем я собственными руками, своим глупым бездумным поступком сломал собственную жизнь?!» Я чувствовал, что близок к истерике. И все эти горькие, быстро отрезвляющие мысли о реальном положении дел с невероятной быстротой пробегали передо мной, не оставляя теперь даже слабого лучика надежды на что-то хорошее там, впереди.
«Только не раскисать. Не размазываться зелёной соплёй по стенке. Надо уметь держать удар. Надо переупрямить судьбу».
– Где бригадир? – вывел меня из ступора громкий, какой-то упругий голос шофёра.
– В город уехал – наряды сдавать за пробуренные скважины, – всё ещё сидя на верхней полке и беспечно болтая ногами, ответил верховой мужик, почти касаясь своей чёрной пяткой, видимой в дыре носка, лица сидящего ниже здоровяка, безучастно наблюдавшего за всем происходящим и время от времени всей пятернёй скребущего голову.
– А чё дрыхнете, не работаете? – уже как-то лениво, спросил шофёр.
– Дак бригаду надо пополнить! Недокомплект, – зычным голосом вдруг встрял в разговор здоровяк, неспешно вставая со своего рундука и в одних трусах и майке подходя к печке, бок которой был раскалён докрасна. Поставив на неё железный закопчённый чайник, продолжил: – Один от нас сбёг. Трудностей испугался. (Как я тогда завидовал этому неизвестному!) Вот бригадир и отправился в управление, чтобы заодно ещё и человека два-три добыть. Нас с мастером оставил – шурф копать, да забуриваться приказал.
– Ты, значит, мастер? – уточнил шофёр у сидящего на своём «насесте» мужика.
– Ну, я, – нехотя ответил худощавый, неожиданно легко спрыгнув с верхней полки.
На его впалой костлявой груди с сероватой кожей, в глубоком вырезе, видимо, большой для него и далеко не свежей майки виднелись наколотые синеватые купола собора Василия Блаженного во всей их витиеватой красе. А на предплечьях, когда он подошёл поближе, я успел разобрать две «классические» надписи для людей, которые не разминулись с зоной: «Нет в жизни счастья» и «Не забуду мать родную».