Жильцы - Страница 4
Так ведь у вас же есть еще дом в Гарлеме?
Не знаю, откуда вы все это выкапываете, Лессер, может, это оттого, что вы писатель. Тот дом я унаследовал от одного своего дяди-калеки, да пребудет он навечно в своей могиле. Для меня это страшная обуза по хорошо известным вам причинам. Не по соображениям расового порядка. Я лишь хочу сказать, что при существующих условиях тот дом разоряет меня. Если так будет продолжаться и дальше, мне придется отказаться от него. Вот до чего отвратительно обстоят нынче мои дела. Контроль над квартирной платой — да не бойтесь услышать правду — это аморально. От этого рехнуться можно. А меня, невинного домовладельца, вы лишаете моей законной собственности, вопреки Конституции.
У вас есть выход, Левеншпиль. Прибавьте к вашему будущему новому дому на двадцать процентов квартир больше, чем вы сносите, и вы по всем правилам сможете немедленно выкинуть меня на улицу.
Долгий вздох, предваряющий тяжелое дыхание.
Я не могу себе это позволить, Лессер. Это означает еще целый этаж, а то и два. Вы понятия не имеете о стоимости строительства в наши дни, это вдвое больше, чем вы предполагаете, а на то, чтобы все завершить, уйдет втрое больше денег, чем вы думаете. Признаюсь, у меня уже мелькала такая мысль, да вот Новиков, мой партнер по строительству высотных домов, умер, а когда я подумал о другом партнере или хотел занять наличных, я подумал: нет, я построю дом, о каком мечтаю. Я знаю, что мне нужно. Дом должен отвечать моей натуре. Я люблю дома поменьше. К тому же я предпочту иметь дело с пятью-шестью магазинщиками, чем с двадцатью процентами новых жильцов. Не в моем обычае бегать за квартплатой. Я тоньше, чем вы думаете, Лессер. Не будь вы таким эгоистом, вы бы поняли это, Лессер, можете мне поверить.
Лессер собирается с мыслями. Я скажу, что я намерен сделать, чтобы помочь вам. Раз в неделю я буду подметать холлы и лестницы дома. Оставьте мне дворникову метлу. Я не пишу по воскресеньям.
Это почему же? Ведь вам так не терпится закончить свою книгу, что вы даже не можете выбрать денек прогуляться.
Старая привычка, дух восстает.
Что мне до здешних вонючих холлов? Единственное, чего я хочу, это снести этот сучий дом.
Писатель говорит задушевно:
— Мне осталось дописать последний кусок, Левеншпиль. Я работал над ним лучшую часть года, и все-таки это не то. Недостает чего-то главного, и, чтобы это найти, требуется время. Но я заканчиваю — чувствую это кожей. Тайна вот-вот проявится. Иными словами, загвоздка в том, что должно заговорить подсознание. Мое и моей книги. Форма иногда предоставляет столько возможных вариантов, что не сразу и определишь, на каком она настаивает. Если я не напишу роман так, как следует — если бы, упаси боже, мне пришлось прибегнуть к натяжкам или передержкам, — это будет лажа после девяти с лишним лет работы, а я окажусь лажовником. После такого безумного поступка чего я могу ждать от себя? Что увижу, заглянув в зеркало? Изуродованного, раздавленного червяка! И что ждет меня в будущем, когда я истрачу последние деньги за экранизацию моей книги? Тогда мое спасение в следующей, а закончу я ее, быть может, когда мне исполнится сорок шесть, и меня будет ждать голодная смерть!
— Это какая-то химера, а не роман, Лессер, а как же мои беды и несчастья, о которых я вам рассказал?
— Это не просто роман. Возможно, это будет мой маленький шедевр. В нем будут выражены мои лучшие художнические идеи и то, чему меня исподволь учила жизнь. Когда вы прочтете его, Левеншпиль, даже вы полюбите меня. Он поможет вам понять и переносить вашу жизнь, подобно тому как работа над ним помогла мне выдерживать мою.
— Христа ради, что вы пишете: Библию?
— Кто может сказать? Кто действительно знает? Занимайтесь лучше вашим чертовым ремеслом. Могу ли я думать, если от одного только звука вашего голоса у меня мутится в голове? Мое перо омертвело и больше не бежит по строчкам. Почему вы не уходите, не даете мне спокойно работать?
— В жопу искусство, сердце важнее ума. Погодите. Лессер, на днях вы получите по заслугам. Попомните мои слова.
Гулкий удар его кулака эхом отозвался в холле.
*
Лессер бросил писать и пошел читать в туалет. После того как за дверями стихло, он еще раз попытался заставить работать свою авторучку, но чернила не шли, хотя он дважды заправлял ее. Волевой акт не возымел действия. Локомотив покрылся коркой льда и стоял, как окаменелый мастодонт, на промерзших стальных путях. Пароход дал течь и стал медленно оседать, пока его не стиснула со всех сторон Миссисипи, застывшая в зеленый лед, полный мертвых зубаток.
Пусть ты агонизируешь, но лучше притворись, будто перестал писать по своей воле. Дневной урок выполнен, ты расслабляешься в уборной. В этой книге сказано: «Нечего и думать, что Эпической поэме я посвящу менее двадцати лет», Колридж. Лессер закрывает глаза и прочитывает последние страницы рукописи. Он пытает судьбу: он живет для того, чтобы писать, и пишет для того, чтобы жить.
*
Писатель стоит на крыше посреди зимы. Манхэттен обтекает поток белой воды. Возможно, идет снег. На Ист-ривер дает гудки буксир. Левеншпиль, похожий на таинственного незнакомца, если не самого князя тьмы, запаляет крохотный костер в груде древесных стружек, наваленных в подвале. Дом охватывает ревущее пламя. Топка взрывается не единожды, а дважды в честь обоих поколений своего существования. Здание содрогается, но Гарри хорошо сидится и пишется за его столом, он представляет себе, как сооружают дом по соседству, и продолжает делать свое дело несмотря на завывающее пламя и мятущиеся тени, рвущиеся вверх по зловонной лестнице. Со стен с треском падают горящие тараканы. Никто не говорит «нет», поэтому пламя неизбежно вздымается ввысь и, корчась, с ревом врывается в дверь к Лессеру.
Конец романа
■
Наутро мокрый пес с кровоточащим глазом проскакал шесть этажей, тявкнул и поскребся в дверь Лессера. Невзирая на жалобный скулеж, Гарри сграбастал то хнычущую, то рычащую дворняжку за истрепанный веревочный ошейник и, подманивая ее твердым, как кость, куском черствого хлеба, благополучно сволок ее вниз по лестнице и выставил из дому. Если б можно было так же легко обойтись с Левеншпилем!
Взбегая вверх по лестнице, Лессер услышал приглушенные крики, отдаленный плач — неужто покойницкая на этаже? Он уже слышал раньше подобные звуки, неопределенные, зыбкие. Трудно сказать, где и какие, — уж не отслаивались ли они от городского шума? — или взялись откуда-то из-под земли? — они пели на странном языке. Конечно, если у вас чуткий слух, что не всегда благодать. Пытаясь определить реальный источник слышимого, Лессер остановился в холле на пятом этаже и, припав ухом к лишенной ручки двери одной из квартир, прислушался к доносящемуся изнутри гомону голосов — а может, это вагой взламывают стену, и стена стонет? Или домовладелец по своей подлости тайно сам наносит удар? Маловероятно, черт подери, ведь еще не уведомлен последний жилец, проживающий в доме на законном основании, да и невозможно снести пятый этаж, не разобрав шестой, если даже шестой удастся некоторое время удерживать на плаву; и все-таки страшно. Он боялся за дом и, что еще хуже, иной раз боялся самого дома. Квартира, по мере того как Лессер прислушивался, оглашалась скорбными голосами ветров из Эолова мешка. Почему эти скорбные ветры, в которых нет ничего человеческого, издают человеческие звуки? Он толкнул дверь и вошел, прислушиваясь: глубокая, ничем не нарушаемая тишина. Гарри переходил из комнаты в комнату: вот бывшая кухня, теперь пустая, без раковины — ее украли, треснувшее корыто оставили; вот гостиная — квадратный круг обнаженных волосатых мужчин, красующихся на трех стенах; вот две спальни, без кроватей, обе разграбленные; вот ванна, оскверненная одоньями мочи. Молчание, проросшее в первозданный шум, дышит глубокой тишиной — музыкой кладбища.