Жестокий спрос - Страница 31
— Дай-ка бумагу, — повертел в руках тетрадку и подал Жохову.
— Чего там?
— Да ты читай, читай.
Жохов нахмурил лохматые брови, внимательно вглядываясь в бумагу, но до конца ее не дочитал, ему все стало ясно.
— Расписаться, что ль? Ручка-то есть?
Положил бумагу на колено и григорьевской авторучкой аккуратно вывел свою подпись.
— Давно пора. Разболтался народ донельзя. Ты вот, товарищ милиция, чего столько время ушами хлопал? Все уговаривал ходил. В этом и закавыка вся, уговаривам, уговаривам, по головке гладим. А по мне если, надо так делать: не умеешь по-человечески жить, работать не хошь — езжай туда, где учить будут. До того народ распустился, прямо спасу нет. Я вот в школе в родительском комитете состою, другой раз нагляжусь, прямо зло берет. Он, сопляк, от горшка два вершка, а его уже уговаривают: ты, Ванечка, учись, ты, Ванечка, не ленись. А этому Ванечке палка нужна покрепче, чтоб по хребтине охаживать, лень выбивать. Нас вот в семье шестеро росло, так у отца плетка в переднем углу висела. И работа ей была. Ничего, людями выросли. Никого не испортила. А теперь? Эту же школу взять. Двойки ставить боятся, к дочке моей оболтуса прицепили — как это? — шефствовать! Он не выучит, а ее ругают, что плохо шефствует. Комедия! А вахлак этот слабинку почуял, палец о палец не бьет — все равно до десятого дотащат. Путнему не учится, а водку как большой мужик жрет. И что из него будет? Жулик будет! Так к поблажкам и приучают. Алкаши эти, тоже вот, работать не хотят, водку хлещут, знают, что с рук сойдет. А если б сразу взяли да тряхнули за шкирку как следует, они бы подумали. Это твое дело, товарищ милиция, тебе деньги казенные платят. А разговоры-уговоры, как об стенку горох, сколь ни кидай, толку не будет.
Так высказался Жохов, сидя на толстой, березовой чурке. Высказался и принялся за работу — нечего время на пустые разговоры тратить.
Ерофеев с Григорьевым двинулись дальше.
Следующий дом — Кузьмы Дугина.
Бывает же так, что дом на своего хозяина как две капли воды похож. У одного окна наличники в синий цвет выкрашены, а у остальных трех — в зеленый. Половина ограды штакетником забрана, половина — не хватило, видать, штакетника — горбылем необрезанным. На крыше тарахтели вертушки. Было их ни много, ни мало, а шесть штук, столько же, сколько детей растет у Кузьмы. Скорый на ногу, ловкий на язык, Кузьма и ребятишек строгал без устали.
Кивнув на дом, Иван Иваныч предупредил Григорьева:
— Этот жук тот еще.
Были у Ерофеева причины так говорить о соседе, С Кузьмой их не брал мир, но война шла тихая, неслышная, и о ней мало кто догадывался. Если Иван Иваныч делил покосы, то Дугиным всегда доставался участок поплоше, Кузьма молчал, но потом не упускал случая, чтобы подстроить Ерофееву какую-нибудь неприятную штуку. Надо было Ивану Иванычу как-то привезти сено с елани, взял он лесовоз в леспромхозе, а накладывать позвал мужиков. За компанию напросился и Кузьма. Стог был большим и на один воз не умещался. Иван Иваныч решил, что придется сделать еще один рейс.
— Ты чего?! — зашумел Кузьма. — На фига машину гонять. Скидывай, мужики, остальное! Бастрык покрепче натянем, нормально будет!
Кузьму послушали, скидали оставшееся сено и воз высоко поднялся над кониками. Иван Иваныч поглядел, покачал головой.
— Как бы нам, ребята, не обмараться.
Поехали. И ведь надо такому случиться, в самом центре деревни, прямо у клуба, трос с бастрыка соскочил, бастрык спружинил и сыграл, а сено медленно скатилось по обе стороны на землю.
— Вот и обмарались, ребята! — Иван Иваныч был расстроен донельзя.
Кузьма слетел с воза вместе с сеном, сидел, поджав ноги, и хохотал:
— А ведь точно, обмарались! Посреди деревни!
Народ в это время шел в клуб и каждый метил пообидней проехаться по горе-работничкам. Сильнее срама для Иван Иваныча нельзя было придумать.
И вот к этому Кузьме Дугину они сейчас шли.
Хозяин сидел на крыльце, сложив на коленях руки, невесело о чем-то размышлял. Увидев гостей, он удивленно поднял брови и подвинулся на ступеньке, как бы освобождая место.
Иван Иваныч незаметно толкнул Григорьева в бок и слегка покачал головой, давая таким образом понять, что сам он с Кузьмой разговаривать не хочет, пусть переговоры ведет Григорьев. Григорьев понял, глянул на свои блестящие сапоги, потом на хозяина, строго и официально спросил:
— Вам известно о поведении соседей?
— Каких? Да вы присаживайтесь, в ногах правды нет.
— Ну, допустим, Лазаревой и Раскатова, — сказал Григорьев, продолжая стоять на месте.
— Ну, допустим.
— Решается такое дело. Да здесь вот все сказано. — Он протянул тетрадку.
Кузьма взял тетрадку, долго ее читал, держа на вытянутых руках. Прочитал, закрыл и протянул Григорьеву.
— Нет.
— Что — нет?
— Подписывать не буду.
— Это почему же не будешь? — вмешался, не выдержав, Иван Иваныч. — По-твоему, значит, пусть дальше гулевонят?
Странное лицо было у Кузьмы, необычно задумчивое, невеселое и в глазах не поблескивали обычные веселые огоньки. Сидел он на верхней ступеньке крыльца, пристроив широкие ладони на коленях, хмурый, серьезный и глядел куда-то мимо Иван Иваныча, мимо Григорьева.
— Старую любовь вспомнил, жалко стало? Она тебя не жалела, в город-то поехала!
Кузьма усмехнулся. Ничего не ответил и продолжал смотреть мимо.
— Значит, пусть дальше пропадают, так? — снова спросил Иван Иваныч.
Кузьма поднял на него глаза и тихо ответил:
— Врешь ведь ты все. Они ж тебе сто лет не нужны, свою выгоду тянешь. Где ты, там и вранье, поэтому и подписывать не стану. Выселить никогда не поздно, про другое надо думать — как бы другие по этой стежке не покатились… Эх! — Он махнул рукой и поднялся со ступеньки.
Григорьев и Иван Иваныч медленно пошли со двора.
Дальше дело у них покатилось, как по маслу. В тетрадке расписывались. Кто с охотой, кто с опаской, кто равнодушно — подписал и забыл. Не спорили, не упрямились, расспросами не досаждали — сами про все знали.
Последним в переулке оказался дом Домны Игнатьевны. Он был старый, рубленный еще до войны, чуть хромнувший на один бок, но пока крепкий, весело глядевший окнами на белый свет. Из трубы прямым столбом уходил в небо сизый дымок, но стоило воздуху качнуться, как столб кривился, а потом ломался и таял.
Домна Игнатьевна собиралась в этот день к сыну в райцентр. И, как обычно, с вечера поставила квашню, чтобы приехать к внукам не с пустыми руками.
Гостей она встретила неприветливо. И вот почему. Стряпня для Домны Игнатьевны была таким делом, которое не терпит ни суеты, ни зряшних разговоров — в нем все должно быть чинно, размеренно, с соблюдением множества правил, нарушение хоть одного из которых грозило испортить не только то, что будет посажено в печку, но и настроение самой Домны Игнатьевны.
Стряпать хлеб в Оконешникове давно разучились, и квашню ставили лишь по большим праздникам. Домна Игнатьевна удивлялась — как это люди все с магазина едят? — но удивлялась только поначалу, потом привыкла и иногда даже поговаривала:
— Оно и вправду удобней. Пошел, деньги отдал да взял. А тут стряпню разведешь, сама не знаешь, куда деваться. Ночью сколь раз соскочишь квашню посмотришь, утром ни свет ни заря печку затопляешь, трясесся, кабы не простыла, да кабы ране время не посадить.
Но хотя и поговаривала так, стряпать не бросала и не по нужде это делала, а с охотой, ждала назначенного дня. С вечера заводила квашню, ставила ее на теплую печку, ночью не раз вставала, проверяла — не убежало ли тесто? А когда оно дозревало и на нем начинала покачиваться крышка квашни, тогда Домна Игнатьевна, до этого ходившая торопливо и суетившаяся без меры, становилась такой важной, такой степенной, что, как говорится, невозможно ее было и на козе объехать. Как и в любом деле, были в стряпне самая важная минута и минута самая приятная. Важная — это хлеб посадить в печь, тут уж держи ухо настороже: поторопишься — сожжешь, опоздаешь — не допечешь. Домна Игнатьевна умела угадывать этот момент.