Жестокая охота - Страница 95
Полковник даже задохнулся от гнева на свою персону: вздумал доиграть заведомо выигранную партию! Старый идиот… Что стоило поступить по давно испытанной схеме: отдать русских Зигфриду, а затем в расход. И никаких хлопот…
Передатчик обнаружили только на исходе второй недели после его выхода в эфир: он был явно стационарным, но вычислить координаты местонахождения оказалось довольно сложно. Комендатура города — остальные варианты отпали.
Показания радистов, начальника радиостанции, дневального по казарме, девицы из “заведения” Эминеску, наконец самого Эминеску. Круг замкнулся. К сожалению, чего-либо добиться от радиста не удалось — Зигфрид перестарался…
Не хватало только одного звена в цепочке: как проникли русские в комнату связи? Впрочем, разве это так важно?
Полковник Дитрих поднял телефонную трубку.
— Я слушаю, Рудольф, — голос на другом конце провода был тихим и усталым.
— Господин командующий, — полковник собрался с духом. — Осмелюсь доложить…
Пауза чересчур затянулась. Дитрих с тревогой ждал, что ответит ему Фриснер. Наконец в трубке раздался шорох, и генерал заговорил все так же тихо, но с несколько иной, чем до этого, интонацией:
— Полчаса назад мне доложили, что русские предприняли наступление на флангах. Значит — это разведка боем. Теперь мне понятны их замыслы. К сожалению, слишком поздно… — Голос генерала окреп, приобрел жесткость: — Мне будет очень жаль, полковник Дитрих, если обнаружится, что вы ввели штаб группы армий в заблуждение…
В десять часов вечера генерал Фриснер созвал экстренное совещание командующих армиями и 4-м воздушным флотом. Румынских военачальников командующий группой армий “Южная Украина” приглашать не счел нужным. Было решено срочно перегруппировать силы, поскольку на следующий день, по твердому убеждению Фриснера, следовало ожидать крупного наступления советских войск.
И на другой день мощное наступление советских войск опрокинуло немецкую оборону. Это было начало знаменитой Ясско-Кишиневской операции.
Колымская быль
ВОЛКИ
Они бежали после полуночи, Когда сменились караулы. Пурга злобно выла в глухих урочищах, катая тугие колючие волны по распадкам. Снежные хлопья вперемешку с ледяной крупой метались в кромешной мгле среди построек зоны, сбиваясь в огромные плотные сугробы. Сторожевые вышки запеленала седая мгла, ветер с шипением и свистом подхватывал комья снега и хлестко молотил ими о бревенчатые стены длинных, приземистых бараков. Сквозь конопаченные мхом щели между потемневшими от времени бревнами заползала изморозь, обитые старыми ватниками двери покрылись блестящей ледяной коркой, которая, утолщаясь, превращалась в шипастый панцырь.
Зарывшись с головой в снег, они, словно кроты, проползли под колючей проволокой через дыру, прогрызенную кусачками, которые с большими трудами добыл старый вор-рецидивист по кличке Сыч. Барахтаясь среди заносов, до крови обдирая руки о жесткий и шершавый, как наждачная бумага, наст, беглецы по-пластунски преодолели открытое место, контрольно-следовую полосу, — вырубку вокруг зоны, шириной около пятидесяти метров — и скрылись в изрядно поредевшей под топорами зеков тайге, растворились в неистовой пляске январской метели. Их след — глубокая рыскающая борозда — исчез через полчаса, укутанный разбушевавшейся стихией…
На третий день они вышли к берегу неширокой старицы. У противоположной стороны ее высился плотный частокол вековых лиственниц. Метель поутихла, но снежинки продолжали кружить свой бесконечный хоровод в свинцово-сером ненастье, неслышно укрывая пушистой белизной вылизанные ветром до скользкой голубизны сугробы.
— Привал… — Сыч рухнул на землю как подкошенный и принялся жадно глотать снег.
— Может, костерок соорудим? Сушин хватает… — Высокий костлявый Панкрат утаптывал подбитыми валенками небольшую площадку.
— Замерз? Или кофию захотелось? — съязвил черноволосый, похожий на цыгана, Дубяга. — Догонят, из автоматов согреют.
— Серега! Где ты там?
— Иду… — донеслось из зарослей.
Сгибаясь под тяжестью набитого вещмешка, подошел и четвертый, круглолицый парень среднего роста, сероглазый и курносый.
— Перекусим, братва? — сглотнул голодную слюну Панк-рат.
— По сухарику! Харч беречь надо… Устал? — Круглые неподвижные глаза Сыча уставились на Серегу тупо и холодно.
В облике старого вора было что-то бульдожье. Сходство проявлялось особенно сильно, когда Сыч начинал разговаривать — нижняя челюсть совершала тогда круговые движения, будто он жевал, перетирая зубами, сухарь двойной закалки, а верхняя часть его квадратного с рельефными морщинами лица оставалась совершенно неподвижной и бесстрастной. Говорил он размеренно, веско, как бы обдумывая каждое слово. Сыч носил небольшие усы, что считалось привилегией в зоне.
— Устал… — коротко ответил парень, присаживаясь на присыпанный снегом пенек-выворотень, который издали был похож на осьминога, разбросавшего черные щупальца — корни.
— Дубяга, твой черед, — не поворачивая головы, сказал Сыч.
— Знаю… — недовольно буркнул тот, не открывая глаз.
Он устроил себе ложе из веток северной березки и теперь отдыхал, вытянувшись во весь рост и подложив руки под голову. Думал. Мысли были невеселые, обрывочные; они тихо шуршали, сталкиваясь в черепной коробке, как стеклышки в калейдоскопе. Только цвет узоров большей частью был серый…
Дубяга считал себя неудачником. Когда началась война, он сидел в тюремной камере. Долго просился, чтобы его отправили на фронт, завидовал счастливчикам, у кого срок был покороче и кто надел солдатские шинели. Но мечта оказалась пустышной, судьба повернула по-другому. На этапе, когда их конвоировали в глубь страны, кто-то с кем-то свел старые счеты, подозрение пало на Дубягу, разбираться долго не стали — не до того было, от рева “фоккеров” и “мессеров” небо над головой раскалывалось, словно фарфоровая тарелка, — добавили ему на всю катушку. Хорошо, что пулю пожалели на него тратить, каждый патрон тогда ценили больше, чем никчемную жизнь зека.
В общем, повезло Дубяге. Это он потом уже понял, по здравому размышлению, после войны, когда, будучи в бегах, увидел на одном из полустанков двух инвалидов с трофейным аккордеоном, молодых парней в линялых гимнастерках, которые звенели от медалей; один был безногий, а второй смотрел на людей страшными мутными бельмами. Слепой напевал что-то жалобное, его товарищ, сидя на тележке, неумело подыгрывал, а в видавшую виды солдатскую фуражку, лежавшую на земле перед ними, с негромкими стонами сыпалась монетная медь. Дубяга, не раздумывая, отдал им все, что у него было.
За этот побег ему отвалили сполна, не поскупились — отправили на Колыму, через тайгу, болота и сопки пробивать автомобильную трассу. “Свой” участок дороги, или “дистанцию”, как она именовалась в документах, Дубяга мог пройти впотьмах, с завязанными глазами — за восемь лет ноги стали зрячими, запомнили маршрут до мельчайших подробностей…
— Сейчас бы, братцы, по косушке — для сугреву… — Туго обтянутое нездоровой желтой кожей лицо Панкрата выражало блаженство, будто он уже сидел не на снегу в дикой колымской глухомани, а за праздничным столом в своей убогой, богом забытой деревеньке.
Сыч посмотрел на него угрюмо, неприязненно, хотел что-то сказать, видимо, резкое, но передумал и только подвигал нижней челюстью.
Панкрат был лишенец, раскулаченный. Он два раза убегал из вагонов, в которых везли его на север, в Красноярский край. И возвращался в свою деревню. Скрываясь в лесах и на болоте, он упрямо дожидался, что кто-то там, наверху, в самой Москве, опомнится, повернет свое сердце к людям, у которых с кровью рубили корни, связывающие их накрепко с землей отцов и дедов. За что? Почему? Чем провинились? Эти вопросы мучили Панкрата и после, когда он стал своим в блатном мире: назвали кулаками, а в их большой семье была лишь корова, пара старых кляч. Но ответить ему никто не мог, да и спрашивать было боязно — неровен час, запишут в политические, тогда точно — крышка, насмотрелся на них Панкрат в колымских лагерях.