Женщина из клетки (сборник) - Страница 7
И почему-то слова эти вдруг успокоили ее. И интонация. И даже не шокировало ее грубое его «сопли распускать». Что-то было в его словах или взгляде хорошее, надежное, и забылись вдруг в одну минуту все страшные мысли…
И подумалось ей как-то вскользь, легко: «Сейчас все лечится…» И – добавила она самой себе: «Все будет хорошо… Все будет хорошо…»
И подумала – на все Божья воля. Даст Бог, освобожусь я от него…
И пошла уже рядом с ним по рынку спокойная. И только головой качала, видя, как торгуется он, как выбирает лучшие, крепкие помидоры, как – отсеивает мелкие ягоды клубники, как с какой-то купеческой щедростью кладет на весы огромную гроздь винограда, берет с подноса толстую связку чурчхеллы. И только деньги отдавал он, доставая смятые бумажки из кармана брюк.
– Куда столько?.. Не надо так много… – говорила она иногда.
Но он только улыбался в ответ, привлекал ее к себе и шептал заговорщицким тоном ей прямо в ухо:
– Деньги – мусор, Надя… Деньги – шелуха… Никогда денег не жалей, слышь, никогда… Жалеть деньги – последнее дело… Есть деньги – трать… Радуйся жизни… – И повторил: – Ра-дуйся… Потому что в этом весь смысл жизни. А деньги – появятся деньги, куда они денутся… Бог даст, появятся…
И опять поражалась она правильности его слов. И тому, как легко он обо всем говорил. И опять подумала она: «Он везде – хозяин. А я – так, скромная гостья…»
И посмотрела на него с уважением. И с опаской. Потому что – другой он какой-то был. Другой.
И подумала тоскливо, что он вообще всю ее жизнь скомкал – уже скомкал. И – следа не осталось от ее правильной и простроенной жизни. Потому что – как только появился он – забыла она и о расписании, и о салфетках, и о Тургеневе.
И подумала опять – нужно как-то от него отвязаться. И тут же сама себе сказала – отвяжешься от него, как же. И подумала с отчаянием, обращаясь туда, в небо:
– Господи, за что ты мне его дал?.. Зачем он мне?.. И что мне с ним делать?..
И опять подумала – ничего мне с ним не делать. Нужно как-то прекратить все это. Закончить. Того, что было – с лихвой хватит, чтобы до конца дней со стыдом вспоминать.
И мелькнуло все то же воспоминание: «Наподдай, Надя, наподдай моя кошечка…»
И – шлепок по ее заду…
И – зажмурилась она и даже остановилась и головой помотала – все бы она отдала, чтобы этого не было. Но это было.
«Это» – шло рядом с ней. Шло и улыбалось, таща сумку с овощами и фруктами, и только весело подмигнуло Наде, заметив ее потерянный какой-то взгляд, как бы говоря – не грусти Надюх, нет причин для грусти….
Она репетировала эту фразу с того самого момента, когда вышли они с рынка. Она повторяла и повторяла эту фразу. Повторяла ее в разных вариантах, с разными интонациями. И повторяла и повторяла, как будто заучивала, и, когда подошли они к пансионату, она набралась смелости и произнесла ее наконец:
– Павел, ты не поднимайся, я сама… Я хочу одна побыть. Мне отдохнуть надо…
– Да ты что, Надюш… Ты что, моя кошечка, день такой солнечный, а ты – в комнате сидеть… – возмущенно как-то, с какой-то детской обидой в голосе сказал он. – Насидишься еще зимой… Жить надо, Надюш, сейчас. Не потом, – убежденно сказал он. – Сейчас!.. Именно сейчас… – И добавил непререкаемым тоном: – Сейчас все наверх отнесем – и на пляж. К морю, к солнцу..
И пропел он опять громко дурацким каким-то голосом:
– К моооо-рюююю… К соооолн- цуууу…
И она опять смутилась от этой его свободы петь, говорить, хохотать, что только головой кивнула обреченно – чего уж тут, пойдем…
Он зашел в ее комнату хозяйским шагом, и опять подумала Надя удивленно: «Он везде чувствует себя хозяином – в ресторане и на рынке. Он всюду ощущает себя главным… А я?..»
И она удивилась тому, что она, воспитанная культурная женщина, закончившая с красным дипломом университет, защитившая докторскую диссертацию, – везде чувствует себя неловко, неуверенно, как бедная родственница. Все боится кого-то побеспокоить, кому-то причинить неудобства.
И увидела она вдруг себя такой правильной, такой чинной и такой – неживой, и такой – неприспособленной. «Не пришей к пи-де рукав» – вспомнила она вдруг незнамо где услышанное выражение и ужаснулась, что оно вдруг всплыло в ее памяти. И подумала тут же: вот он, результат общения с уголовником…
И посмотрела на него. Он стоял так же уверенно, по-хозяйски расставив ноги и раскинув руки по перилам лоджии, и рассматривал вид, расстилавшийся перед ним.
Потом, как бы почувствовав ее взгляд, повернулся к ней, улыбнулся, и пошел к ней. И она – испугалась, и руки выставила, потому что поняла – он сейчас обнимет ее, и опять не дай Бог что произойдет между ними. А нельзя было больше этого допустить. Нельзя…
Но он обнял ее, преодолев слабое ее сопротивление. И сказал тихо и удивленно, как будто странно ему было, что она преграду какую-то выставила:
– Надюш, да ты чего – как не родная… Как будто у нас ничего и не было…
И хотела она сказать ему – в том-то и ужас, что было, в том-то и кошмар, что было. И – больше такого быть не должно…
Но – ничего не сказала. Ничего. Потому что – что ее слова могли изменить? И – заплакала она вдруг. Заплакала, как ребенок, навзрыд. От бессилия собственного. От того, что все – было. И есть синяки на коленях. И ощущение греха. И ужас от того, что все это будет продолжаться.
И он – растерялся. Растерялся от ее слез и обеспокоенно говорил:
– Ну что ты, моя кошечка, ну что ты… Ну, чего мы плачем?.. Ну, иди ко мне… Иди ко мне…
И – усаживал ее к себе на колени. И стул под ними скрипнул.
А он все говорил:
– Ну, что ты… Что такое…
А она – только головой качала и плакала, и слезы ладошкой размазывала, и не заметила, как интонация его изменилась, и уже не заботливой она была, а какой-то осторожно крадущейся:
– Ну, иди ко мне девочка, иди, моя кошечка, я тебя сейчас успокою… Иди, моя девочка…
И – приподнял ее со своих колен. И опять посадил, но перед этим как-то властно ей ноги раздвинув, так что оказалась она плотно сидящей на нем. И тут же почувствовала она его эрекцию и – даже испугаться не успела, что сейчас все опять произойдет, – как все и начало происходить.
Потому что руки его пробрались к ней под сарафан, и она, дернувшись, чтобы убрать его руки, приподнялась, но только прижала свою грудь к его лицу, и поцелуи его, жадные и какие-то дикие, в обнаженные ее плечи, в грудь обожгли и возмутили, и все ощущения ее с этого момента были какой-то странной и непонятной смесью ужаса и дикого возбуждения, возмущения его наглостью – и таким переживанием сладости, потому что ничего и в помине не было в его движениях от осторожности и размеренности, пресности, которая всегда была у мужа.
Он просто приподнял ее и что-то совершив руками под ней, на ней, – опустил ее на себя, просто насадил на себя, и уже – была она в его власти. И слезы ее тут же прекратились, потому что – не до слез ей было.
И как будто со стороны увидела она эту картинку: как среди бела дня, с открытой дверью на лоджию, куда доносились все звуки из комнаты, приподнимаемая и насаживаемая мощными движениями рук, – женщина танцует на мужчине, и – нет никакой свободы, есть только подчинение его властным движениям, и скрип стула, скрип стула, скрип стула…
И дикие эти, какие-то неприличные движения, животные и сильные – уже не возмущали ее, а просто стала она частью этих движений.
И уже сама, без его рук, – танцевала на нем этот дикий, первобытный какой-то в своей откровенности танец. И – не было ей стыдно…
И когда закончился дикий этот танец, подумала она вяло, расслабленно:
– Он такой дикий, такой животный, что вся моя воспитанность и правильность как шелуха слетает…
И подумала:
– Раз слетает – значит, правда, – все это – шелуха…
…Пляж был забит народом плотно, как будто уложили людей по какой-то жесткой разнарядке – от тела до тела не больше нескольких сантиметров. И она даже растерялась сразу – куда тут пристроиться, затормозила было, вертя головой, но Павел взял ее за руку и властно повел за собой к одному ему видимой цели. И привел ее на небольшой пятачок среди тел, там двоим не то что лечь – сесть не хватило места. И она посмотрела на него удивленно, а он только шепнул: