Жена Аллана - Страница 2
Вот все, что я помню о рождественской елке в усадьбе. Не знаю, чем кончился праздник, но я и поныне иногда вижу во сне прелестное личико маленькой девочки и выражение ужаса в черных глазах в тот миг, когда пламя устремилось вверх по ее руке. Это, впрочем, и не удивительно, ибо я, можно сказать, спас жизнь той, которой суждено было стать моей женой.
Следующее событие, которое я хорошо запомнил, – это тяжелая болезнь моей матери и трех братьев. Потом я узнал, что они отравились водой из нашего колодца, куда какой-то негодяй бросил дохлую овцу.
Вероятно, именно тогда к нам в пасторский домик пришел помещик Керсон. Погода стояла еще холодная, в кабинете отца горел камин. Я сидел перед огнем и писал карандашом буквы на листке бумаги, а отец вышагивал по комнате и говорил сам с собой. Впоследствии я понял, что он молился о сохранении жизни жены и детей. Тут в дверях показалась служанка и доложила, что его спрашивают.
– Это сквайр, сэр, – сказала горничная. – Он говорит, что ему очень нужно повидать вас.
– Хорошо, – ответил отец усталым голосом.
Через минуту в кабинет вошел Керсон. Лицо его было бледным и взволнованным, а глаза смотрели так свирепо, что я испугался.
– Простите, что я тревожу вас в такое время, Куотермэн, – сказал он хрипло, – но завтра я навсегда уезжаю отсюда, и мне нужно, даже необходимо поговорить с вами до отъезда.
– Вы хотите, чтобы Аллан оставил нас вдвоем? – спросил отец, кивнув на меня.
– Пускай остается. Он не поймет.
В то время я действительно ничего не понял, но запомнил каждое слово и через несколько лет постиг смысл разговора.
– Прежде всего скажите мне, как здоровье ваших, – начал гость, подняв к потолку палец.
– Жена и двое мальчиков безнадежны, – со стоном ответил отец. – Не знаю, что ждет третьего. Да будет воля Божья!
– Да будет воля Божья! – торжественно повторил помещик. – А теперь послушайте, Куотермэн. От меня ушла жена.
– Ушла? – переспросил отец. – Но с кем?
– С этим ее иностранным кузеном. Из письма, которое она оставила, ясно, что она всегда любила его. За меня она вышла замуж потому, что считала богатым английским милордом. Теперь она растратила мое состояние, во всяком случае – большую его часть, и ушла. Не знаю куда. К счастью, она не пожелала обременять свою жизнь ребенком. Стеллу она оставила мне.
– Вот к чему приводит женитьба на папистке, Керсон, – сказал мой отец. Это было, конечно, бестактно. Мир не видел более доброго и отзывчивого человека, чем отец, но ему была свойственна известная ограниченность. – Что вы намерены делать – следовать за ней?
Керсон горько рассмеялся в ответ.
– Следовать за ней! – сказал он. – А зачем? Если бы я настиг ее, я мог бы убить его, или ее, или их обоих, ибо они навлекли позор на голову моего ребенка. Нет, я больше не хочу ее видеть. Я верил ей, говорю вам, а она меня обманула. Пусть идет навстречу своей собственной судьбе. Но я тоже ухожу. Мне надоела жизнь.
– Что вы, Керсон, – сказал мой отец, – не хотите же вы сказать…
– Нет, нет, не то. Смерть и так приходит слишком рано. Но я покину этот лживый цивилизованный мир. Я отправлюсь с моим ребенком в дикие дебри, где мы скроем свой позор. Куда? Я еще не знаю. Куда угодно, лишь бы не видеть белых лиц, не слышать гладких фраз людей, которые считают себя образованными.
– Вы сошли с ума, Керсон! – возразил мой отец. – Как вы будете жить? Где станете учить Стеллу? Держитесь в горе настоящим мужчиной.
– Я и буду мужчиной и переживу горе, но не здесь, Куотермэн. Учить дочь! А разве женщина, которая называлась моей женой, не получила прекрасного образования, не считалась самой умной в нашем графстве? Слишком умной для меня, Куотермэн, даже чересчур умной. Нет, нет, Стелла будет учиться в иной школе. Если это будет возможно, она забудет даже свое имя. Прощайте, старый друг, прощайте навсегда. Не пытайтесь разыскивать меня, с этого дня я все равно что умер для вас и для всех, кого я знал.
– Безумец, – сказал ему вслед отец, тяжело вздохнув. – Беда лишила его рассудка. Но он еще передумает.
В этот момент поспешно вошла сиделка и что-то прошептала отцу на ухо. Лицо отца покрылось мертвенной бледностью. Он схватился за стол, чтобы удержаться на ногах, затем, шатаясь, вышел из комнаты. Моя мать умирала.
Через два или три дня, не помню точно, отец взял меня за руку и повел наверх в большую комнату, которая раньше была спальней матери. Она лежала в гробу, с цветами в руках. Вдоль стены комнаты были поставлены три белые кроватки, и на них лежали мои братья. Все они казались спящими, и у всех в руках были цветы. Отец велел мне поцеловать их, сказав, что больше я их никогда не увижу. Я повиновался, но испытывал ужас, сам не зная почему. Потом отец обнял меня и поцеловал.
– Господь дал и Господь взял, – сказал он, – да будет благословенно имя Его.
Я горько зарыдал, и он повел меня вниз. О том, что было потом, у меня остались лишь смутные воспоминания: люди, одетые в черное, несли тяжелые ноши к серому кладбищу.
Затем передо мной встают видения большого судна и безбрежных, неспокойных вод. После потери, постигшей отца, он не мог больше оставаться в Англии и решил уехать в Южную Африку. В то время мы были бедны, – должно быть, после смерти матери отец лишился большей части нашего дохода3. Во всяком случае, мы ехали палубными пассажирами, и в моей памяти запечатлелись лишения, которые мы испытали в пути, и грубость ехавших с нами эмигрантов. Наконец плавание окончилось и мы достигли берегов Африки, в которой мне было суждено провести много-много лет.
Успехи цивилизации в Южной Африке были еще невелики. Отец отправился в глубь страны и стал миссионером. Мы поселились поблизости от того места, где сейчас стоит город Крадок. Там я и вырос. По соседству жило несколько бурских семейств, а со временем вокруг нашей миссии вырос небольшой поселок белых. Пожалуй, наиболее интересным его жителем был вечно пьяный шотландец – кузнец и колесный мастер. В трезвом виде он мог без конца читать наизусть стихи шотландского поэта Бернса и декламировать страницу за страницей только что опубликованные «Легенды Инголдсби» 4. Он пристрастил меня к этому забавному произведению, любовь к которому я сохранил навсегда. Берне мне никогда так не нравился, вероятно, потому, что мне не по душе шотландский диалект.
Свой небольшой запас знаний я получил от отца. Особой склонности к чтению я не испытывал, да и у отца не было времени учить меня по книгам. Зато я внимательно наблюдал обычаи людей и природу. К двадцати годам я свободно говорил по-голландски и на трех-четырех кафрских диалектах. Вряд ли кто-нибудь в Южной Африке лучше меня разбирался в мыслях и поступках туземцев. Кроме того, я отлично стрелял и ездил верхом. Наверное, – и жизнь это потом доказала – я был очень крепкий парень, крепче большинства людей. Хотя я был невелик ростом и мало весил, ничто, казалось, не могло меня утомить. Я легко переносил любые тяготы и лишения и был куда выносливее любого туземца. Разумеется, теперь все изменилось, я говорю о своей молодости.
Вы можете удивиться, как это я не одичал окончательно в подобных условиях. Меня спасло общество отца. Он был одним из самых милых и утонченных людей, каких мне доводилось встречать. Себя он считал неудачником. Побольше бы таких неудачников! Каждый вечер после рабочего дня он брал молитвенник и, сидя на небольшой веранде нашего дома, читал вечерние псалмы. Иногда он читал и в сумерках, ему это не мешало, ибо он знал псалмы наизусть. Потом он откладывал молитвенник и устремлял взгляд вдаль – туда, где за обработанными полями стояли хижины обращенных в христианство кафров.
Но я знал, что он видит не эти хижины, а серую церковь в Англии и могилы под тисом, что рос у входа на кладбище.
На этой веранде отец и умер. Однажды вечером ему нездоровилось, но мы сидели и разговаривали. Все мысли его были обращены к Оксфордширу и моей матери. Он вспоминал ее, говорил, что за все эти годы не было дня, когда бы он не думал о ней, что он счастлив, чувствуя, что скоро будет в той обители, куда она ушла. Потом он вдруг спросил, помню ли я тот вечер, когда сквайр Керсон пришел к нам и рассказал, что его покинула жена и что сам он решил переменить имя и скрыться в какой-нибудь далекой стране.