Земля в ярме - Страница 47
Молока у нее становилось все меньше, и ребенок часто кричал, когда она отнимала у него высохшую, пустую грудь. Она знала, что он кричит от голода, и сердце ее истекало кровью. Сама она почти не ела, и все, что получала от учителя, тратила на молоко. За него брали дорого, потому что коровы не доились, и доставать молоко было трудно — а, впрочем, раз хочет иметь молоко для своего байстрюка, пусть платит. Случалось, однако, что Игначиха, жалея ребенка, наливала ей немножко в кружку, просто так, по-соседски, даром.
Раз, когда ей показалось, что ребенку стало хуже, она завернула его в платок и понесла в город, к доктору. Тот взял с нее не слишком дорого, но это было все, что она имела. Осмотрел ребенка, постучал, послушал, накричал на нее, что ребенок заморен, да на том дело и кончилось. Однако на следующий день она вытащила из коробки у учителя два злотых. Все равно их украдет эта Казя, которая вечно вертится у него в комнате. Анна вышла бледная как смерть, держа в руках эту двузлотовку и, как слепая, никого не видя, пробежала короткий путь до своей лачужки. Ребенок спокойно лежал в колыбели и играл ручками — худенькие пальчики сплетались и расплетались, беспомощные, смешные и трогательные. Она упала у люльки на колени.
— Не дам я тебе помереть, не дам пропасть, крохотка ты моя, единственный, родной. Хоть бы милостыню пришлось просить по дорогам, красть у людей, хоть бы и убить кого пришлось, а тебе не дам пропасть!
Она еще раз сходила к управляющему остшеньскими имениями, который раньше давал ей работу на огороде. Но теперь он ее не нанял — боялся, граф еще раз напомнил ему, чтобы он не смел брать никого из близких деревень. А эта Анна, хотя и не здешняя, жила в деревне, а графу разве это объяснишь? И слова сказать не успеешь, как скандал готов. А идти на скандал Колисяку не хотелось, так как он проделывал свои денежные махинации, и сейчас не следовало привлекать к себе внимание — он решил обделать еще лишь одно дельце и убраться с семьей подобру-поздорову отсюда, где человек никогда не может быть уверенным в завтрашнем дне, где будто сам дьявол вселился и в графа и в мужиков из окрестных деревень. Так Анна ничего и не добилась, пришлось ни с чем возвращаться в Калины.
Винцент изо дня в день смотрел на все происходившее в деревне и приходил в ужас. Ему стыдно было полных судков, которые Анна приносила ему в обед. Он старался есть украдкой, тайком — с тех пор, как Казя вошла во время обеда и он увидел голодные, жадные, расширенные глаза ребенка. Да, у него не было ни этой, прости господи, земли, ни собственной избы, но зато он каждый месяц получал то, чего у них никогда не было, — наличные деньги. И мог купить себе что угодно, особенно теперь, когда цены так упали. Женщины вереницами тянулись к учителю — с курицей, с уткой, с яйцами, и это были уже не торговки, которые давали товар и брали взамен деньги, а просто нищенки, упорно стоящие на пороге в ожидании, когда ему надоест в конце концов их назойливый взгляд, когда он, наконец, сжалится и купит. Ведь может же он съесть, ну, еще вот эту курицу, вот эту утку, этого гуся. Что ему стоит? Ведь у него деньги, жалованье, которое выплачивают каждый месяц наличными! А им нужно на соль, на хлеб — ведь не у всякого есть свой хлеб! — на тысячу домашних нужд. Он понимал это и иногда покупал то, что ему было совершенно ненужно. Просто не мог отвязаться, не мог выполнить своего решения — никогда больше не уступать молящим взглядам, назойливым уговорам. Но эти впалые щеки, эти сухие темные лица, эта нищета, ничем уже не прикрытая, яркая, бесстыдно бросающаяся в глаза, оказывались сильней всех его решений.
Он писал письма в Варшаву знакомым, прежним приятелям, писал в учреждения, в благотворительные общества, в министерства. В большинстве случаев вовсе не получал ответа, либо присылали сухие разъяснения, что бедствие засухи обрушилось на три воеводства, и, следовательно, бедствие Калин не представляет собой никакого исключения.
Да, да, все это хорошо в теории. Калины не представляют собой никакого исключения, возможно. Но он-то ведь не знал и не видел перед собой людей из трех воеводств, он знал и видел именно этих. Они проходили по дороге под его окнами, робко заглядывали к нему в комнату, собирались у старосты — не какие-то незнакомые люди из трех воеводств, а именно калинские крестьяне. Непосредственно, вблизи, изо дня в день он наблюдал, как они на глазах худеют, как обвисает одежда на женщинах, словно на вешалках, как болеют, кричат в жару дети, как кровоточат изъеденные цынгой десны, как мрет, пропадает, катится к гибели деревня — именно эта деревня, а не другая. Он и представить себе не мог, что еще где-нибудь возможна такая нищета. Ему казалось, что Калины и все окрестные деревни — это какая-то богом проклятая юдоль, самое дно бедствий, ужасающее видение, которое не может не пронзить величайшим страхом всякого, кто его увидит. Наконец, он добился хоть одного — ускорения приезда комиссии, которой предстояло оценить убытки, причиненные засухой. Приехало несколько человек городских господ, они обошли поля, все смотрели, заглядывали в амбары, подсчитывали. Стало ясно, что уплату налогов в этом году Калинам отсрочат, а то и вовсе отменят. Но что из этого? Кроме Стефановича да разве еще Плазняка, все равно никто бы не уплатил. Но ведь им надо бы дать что-то, этим умирающим с голода, ослабевшим от нищеты, явно погибающим людям! Где-то там, за письменным столом, кто-то освободит Калины от налогов. Но что он этим Калинам даст? Ничего. Считалось, вероятно, что освобождения от податей более чем достаточно.
Лучезарно, радостно, победно шествовало по небу солнце. Но над деревней нависла будто черная тень и тяжело легла на все лица.
— Бжеги-то еще заработали на этом пожаре: получили картошку, хлеб, сено получили.
— Несколько вагонов, а то и больше им прислали, люди сказывали.
— А казалось, что они первые пропадут.
— Кто бы мог подумать, что им это несчастье на пользу пойдет?
— Не болтайте, бабы, невесть что! Избы сгорели, людям на себя надеть нечего, скот сгорел, люди обожжены, такое несчастье, что страх подумать, а вы…
— Зато теперь получили.
— Так вам кажется, что много. А как распределят меж людьми, так что останется? По чуточке на каждого! Когда из деревень посвозили, тоже казалось и невесть сколько, а едва-едва хватило, чтобы каждому дать! А еще сколько было сплетен, да попреков, да обид!
— А все же…
— Э, глупо говорите, а дьявол не дремлет, еще накличете!
— Только этого нам не хватало, тьфу! И говорить-то грех!
— За Бугом ночью горело.
— Ну?
— Не шибко, потухло скоро. Может, одна какая изба или две.
— Все высохло, как солома, от любой искорки загорится.
— Во все глаза смотреть надо.
— А кто же не смотрит!
— За детьми смотреть надо, потому они где попало костер разложат, этих пескарей или яблоки печь, а тут ветерок подует, того и гляди занесет.
— Э, хуже, чем есть, уже и быть не может.
— Так оно вам кажется… Чтобы лучше стало — это трудно, а хуже всегда может стать.
И действительно, становилось все хуже. Пропала последняя надежда — на картошку. Ботва желтела, вяла, фасоль, посеянная между картофельными рядами, стояла совсем рыжая, шуршащие стручки были сухи, но зерен в них почти вовсе не было.
— Господи, а в Остшене вот собрали!
— Ржи там, ячменя, пшеницы!
— Картошка на винокуренный завод пойдет, на водку.
— Кто теперь станет водку покупать?..
— Да вы что думаете? Что это сюда, к нам идет? Куда там! Все вывозят, по городам расходится. А там хватает таких, которые могут водку покупать.
— Что водку! И водку, и вино, и все!
— А как же иначе! Город все себе берет, под себя подминает. С чего там нехватка будет?
— Есть и там такие, у которых ничего нет… Нешто не идут из города бродяги безработные хлеба по деревням искать?
— Так уж оно везде — у одних много, а другие горе мыкают.
— Простому человеку всюду плохо, что в городе, что в деревне.