Здоровые и больные - Страница 1
Анатолий Алексин
Здоровые и больные
«Нет правды на земле…» Процитировав эти слова, главный врач нашей больницы Семен Павлович обычно добавлял: «Как сказал Александр Сергеевич Пушкин». Для продвижения своих идей он любил опираться на великие и величайшие авторитеты. «Этого Пушкин не говорил. Это сказал Сальери», — возразил я однажды. Семен Павлович не услышал: опираться на точку зрения Сальери он не хотел. По крайней мере, официально.
Главный врач не ждал этой смерти: даже мысленно, даже в горячке конфликта не хочу искажать истину и прибегать к наговору. Он не думал, что Тимоша умрет. Но использовать его гибель как оружие уничтожения… нет, не массового (зачем искажать истину!), а конкретного, целенаправленного, он решился. Что может быть глобальней такого аргумента в борьбе? Особенно против хирурга… То есть против меня.
Перед операцией Тимошу положили в отдельную палату для тяжелобольных, в которой у нас, как правило, лежали легкобольные. Палата подчинялась непосредственно Семену Павловичу. Вообще все «особое» и «специальное» совершалось в больнице только с разрешения главврача. Во время его отпусков и по воскресеньям никто не мог считаться достойным чрезвычайного медицинского внимания и привилегированных условий. Привилегиями распоряжался Семен Павлович. Он возвел эту деятельность в ранг науки и занимался ею самозабвенно. Именовал он себя организатором больничного дела.
В первый день, вечером, Тимоша вошел ко мне в кабинет и, попросив разрешения, присел на стул. Потом я заметил, что разговаривать он всегда любил сидя: ему неловко было смотреть на людей сверху вниз, поскольку он был двухметрового роста. Он старался скрасить эту свою огромность приглушенным голосом, извиняющейся улыбкой: великаны и силачи должны быть застенчивыми.
— Палата отдельная… За это спасибо, — виновато улыбаясь, сказал он. — Но я там на все натыкаюсь. Кровать короткая, ноги на ней не умещаются. А табуретку поставить негде… Поэтому переселите меня, если можно, в другую палату. Хотя бы в соседнюю. Там шесть человек, но зато — простор! Переселите?
Однако и лишить привилегий без разрешения Семена Павловича тоже было нельзя.
— Вы не баскетболист? — спросил я Тимошу.
— Это мое прозвище «баскетболист». Но в баскетбол я никогда не играл.
— Очень жаль: тут есть команда.
Со всем, что не касалось лечения, у нас в больнице обстояло особенно хорошо: баскетбольная команда, лекции, стенгазеты.
— А почему не играете?
— Не хочу волновать маму: у меня в первом или втором классе шум в сердце обнаружился. Она его до сих пор слышит…
Он осторожно вытянул ноги: все время боялся что-нибудь задеть, опрокинуть.
— Вы единственный сын?
— Я вообще у нее один.
— А кем мама работает?
— Корректором. Уверяет, что это не работа, а наслаждение. Подсчитывает, сколько раз читала «Воскресение», а сколько «Мадам Бовари». Получаются рекордные цифры!
Я понял, что бдительнее всего Мария Георгиевна охраняла от опечаток романы о несчастливой женской судьбе.
Тимошина рука осторожно проехалась по волосам в сторону затылка, точно он извинялся за свои волосы, не по годам коротко остриженные.
Я силился понять, почему Семен Павлович предоставил ему, только что окончившему технический институт, отдельную палату: в корректорах он не нуждался и даже терпеть не мог, чтобы его корректировали, а от техники на уровне вчерашнего студента, разумеется, не зависел. «Вероятно, секрет в отце!» — предположил я. Но так как Тимоша о нем ни разу не упомянул, я догадался, что в их семье мать и отец единого целого не составляли.
Я привык, что на меня взирали как на вершителя судеб, как на последнюю и единственную надежду. Так взирают на любого хирурга в канун операции. Но Мария Георгиевна хотела разгадать все мои мысли, касавшиеся ее сына. Ожидая ответа, она прикладывала пальцы к губам, точно боялась невзначай вскрикнуть. Виноватым Тимошиным голосом она допытывалась, обязательна ли операция и опасна ли она. Прижимала пальцы к губам, готовясь выслушать мой ответ, который был глубокомысленно неопределенным: «Подумаем, подумаем…» Или: «Посмотрим, посмотрим…» От хирурга ждут абсолютных гарантий, которых он дать не в состоянии.
— Может быть, подождем? — сказал я Марии Георгиевне. — Если с операцией можно не торопиться, лучше не торопиться.
— А вдруг новый приступ случится где-нибудь… вдалеке от больницы? Я знаю такие случаи, мне рассказывали. Они кончались трагически. Мне говорили, что аппендицит только притворяется безобидным. И Семен Павлович уверен, что лучше не рисковать.
— Что он имеет в виду? В чем видит риск? В том, чтобы сделать операцию или чтобы от нее воздержаться? — спросил я, хотя точка зрения главврача была мне известна.
— Он считает ее неизбежной. А вы как считаете? Мучительно преодолевая свою деликатность, она ловила меня в коридоре:
— А сердце его проверили? У него в детстве были шумы… Мария Георгиевна металась.
Но отец Тимоши не был подвержен метаниям. Он сказал мне по телефону, что у него нет ни малейших колебаний:
— Вырезать — и с плеч долой!
Чем меньше любишь человека, тем легче принимать решения относительно его судьбы.
Меня вызвал к себе главный врач.
Взгляд у него был не просто открытым, а, я бы даже сказал, распахнутым, он так широко распростер руки, что в первый момент я вздрогнул, как от духового оркестра, который грянул вдруг в помещении, не приспособленном для парадов и шествий.
— Не пора ли уж вам, Владимир Егорович, решить эту проблему? И избавить людей от волнений! До меня дошло, что этому Тимофею предстоит дальняя, некомфортабельная командировка… Зачем же ему таскать в себе мину? Если мы с вами служители медицины, можем ее обезвредить!
Было похоже, что он, не имевший никакого отношения к хирургии, собирается мне ассистировать.
«Мы с вами, служители медицины…» Эта фраза объединяла нас всех — и тех, кто лечил, и тех, кто администрировал, и тех, кто дежурил в гардеробе, никому не давая выделяться. Все служили одному общему делу — и в своих усилиях и заслугах были как бы равны.
«Почему он торопит, настаивает? — не мог понять я. — Сколько предстоит других операций! Они же его не тревожат…»
— Вы всегда считаете, — продолжал Семен Павлович, — что риск — благородное дело. Не так ли?
— Если он неизбежен. Только в этом единственном случае.
— Согласен, оговорился… Какой же тут риск? Мы-то с вами знаем, что его нет.
Манеру говорить Семен Павлович усвоил профессорски вальяжную, хотя не был даже кандидатом наук. Добротный, словно пропитанный высококачественными маслами голос задавал вопросы, демократично приглашал к размышлениям. Глубокое самоуважение не позволяло Семену Павловичу срываться и понукать. И хоть к тому времени наши отношения с ним подошли до границы взрывоопасной зоны, по разговору это угадать было трудно.
— На столе, под стеклом, были разложены фотографии жены и сына в таком количестве, что это смахивало на рекламную витрину фотомастера. Широко было известно, что у главврача дома все в полном порядке: никаких историй и слухов.
Сдержанно, ослабленный каким-то особым устройством, зазвонил телефон. По голосу Семена Павловича я понял: звонили оттуда, где все было «в полном порядке».
— Молодец, сын! — переполненный отцовской гордостью, сказал в трубку Семен Павлович. — Так держать, дорогой!…
Несколько мгновений он отходил от благостной удовлетворенности, возвращался к больничному непокою.
— Сын готовится к поступлению в технологический институт. Занимается так, будто предстоит защищать диссертацию. Сам, без всяких родительских инъекций! Но вернемся к другому сыну… Я знаю, что вас тревожит. Однако поднимать шум по поводу давнего шума в сердце? Кто из нас в детстве не шумел? Сейчас-то есть отклонения?
— Не нахожу. Но сердце — загадочный механизм, его действия порою непредсказуемы.