Здесь, под небом чужим - Страница 2
Батька вздохнул, поднялся, в костях у него что-то хрустнуло, вид сделался постаревшим, усталым, – обнял и на прощание вручил конверт.
– Здесь письмо Симону Васильевичу, – сказал он. – И программа действий – где, когда и как лучше соединиться. Береги конверт, как зеницу ока. Понял, Петр свет Батькович?
Лютый молча кивнул, в горле у него что-то жалобно булькнуло, глотку сдавило, он вновь обнял батьку – прощался с ним так, будто видел в последний раз…
Лютый попался – был взят белыми. Сидел он на станции, ожидая поезда на Винницу – Петлюра сейчас находился там, он вообще решил своей столицей сделать не Киев, а Винницу, – дремал на скамейке, изображая из себя этакого усталого мужичка-паровозника, когда на вокзал нагрянул белогвардейский патруль.
Махновский посланец невольно съежился – сейчас ведь устроят проверку и заметут!
Лютого замели без всяких проверок – даже документов не потребовали. Его засек один из патрульных – тощий хлопец в длинной, до пят, шинели, – несмотря на теплую погоду он был одет в шинель, – хлопец остановился около Лютого и ткнул в него пальцем:
– Ха!
– Ты чего, Савраскин? – спросил у него начальник патруля, прапорщик с трехцветной повязкой на рукаве.
– Я этого бледнолицего знаю.
– Откуда?
– А он у Махно адъютантом был.
Прапорщик неверяще глянул на невзрачного, в мятой одежде, Лютого.
– Кем, кем, говоришь?
– Адъютантом.
Расправив тощие юношеские усики, прапорщик перешагнул через какого-то бродягу, вольно разлегшегося на полу и выдававшего в неспокойном сне такие рулады, что с растрескавшегося, давно не ремонтированного потолка сыпались куски известки.
– Пойдем-ка, любезный, со мною, – сказал прапорщик, беря Лютого двумя пальцами за рукав пиджака.
Паренек в длиннополой шинели взял винтовку на изготовку – бежать Лютому было бесполезно: пуля оказывалась быстрее.
Петька вздохнул, поднялся с лавки, оправил на себе форменный железнодорожный китель, – движения у него были замедленными, неровными, будто со сна. В голове возникло тоскливое, похожее на туман: «Эх, конверт не удастся уничтожить! А ведь батька специально предупреждал… Надо бы все-таки взять с собой оружие – если не маузер, то хотя бы браунинг. Браунинг – штука небольшая, но очень убойная… Глядишь, и отбился бы. А сейчас все, сейчас – каюк. Убьют – это точно. Хотя бы не издевались».
Его привели в тесное, пахнущее кислой капустой помещение – то ли в комендатуру, то ли в караулку, то ли в штаб какой-то мелкой воинской части, там обыскали.
Пакет нашли очень быстро. И золотые царские монеты, зашитые в полу пиджака, нашли. Лютый уныло повесил голову.
И монеты, и пакет положили на стол перед седым горбоносым штабс-капитаном.
Тот небрежно разорвал пакет, извлек из него бумагу, пробежал по ней глазами и воскликнул с неожиданным возбуждением:
– Это же черт знает что! – Что он имел в виду под этими словами, штабс-капитан уточнять не стал, лишь скомандовал: – Срочно наряд из трех казаков, телегу и задержанного вместе с бумагами – в штаб полка! Чем быстрее – тем лучше!
Сопровождал Лютого все тот же прапорщик, который арестовал его на вокзале. На всякий случай прапорщик предупредил Петьку:
– Не вздумай тикать!
Тот со вздохом приподнял одно плечо:
– А куда, собственно, тикать-то? И к кому? Здесь для меня – чужие места[1].
– Вот и хорошо, – равнодушно проговорил прапорщик. Лицо у него было спокойным.
Лютого вывели во двор. Велели садиться в телегу. Рядом сел прапорщик. На улице их уже ждали трое конвойных казаков.
Шел дождь – нудный, мелкий, как пыль, въедливый, – хоть и мелок он был, и пошел недавно, а земля была сплошь мокрая – в выбоинах собрались плоские рябые лужицы, в которые плавали палые листья, воздух был пропитан влагой, и от противной сырости этой не было спасения.
«Хотя бы дождевик дали, что ли, – мелькнула в голове у Лютого озабоченная мысль, – или мешок… Промокну ведь». В следующее мгновение эта мысль исчезла и больше к нему не возвращалась. Лютому стало все равно, что с ним будет.
Телега выехала со двора. Прапорщик, сидевший рядом с Лютым, думал о чем-то своем, мысли его, видать, были непростыми – юношеское лицо прапорщика тяжело обвисло, на шее собрались морщины, иногда вверх гулко взметывался кадык, впечатывался во что-то твердое и также гулко, будто гирька, шлепался обратно. Безысходную тоску на людей нагонял дождь – и отвратительная влага эта, пробирающая до костей, и вкрадчивый, похожий на тифозную сыпь шорох.
Под колесами жирно чвыкала, лопалась пузырями черная плодородная земля.
– Ййе-хэ! – выкрикивал иногда возница, поднимал над собой кнут, но это на мерина, из последних сил тащившего телегу, не действовало: он видел в своей жизни и не такие кнуты…
Лоснящиеся мокрый зад мерина ходил туда-сюда перед лицом Лютого, он пытался собрать свои мысли воедино, навести в них порядок, и вообще сам собраться, но все в нем было разлажено, расстроено, все поломалось, все оказалось порушено – ни одной толковой мысли, ни одного целого… чего целого может быть внутри у человека? Тьфу! Лютый ощутил, как у него расстроенно задрожали губы.
К смерти он был готов и смерти не боялся. Боялся другого – того, что его будут мучить. Он стиснул зубы, с сипеньем всосал в себя воздух.
Телега спустилась в скользкий, с обмыленными краями овраг, казаки, матерясь, – следом, из-под копыт лошадей уползала неверная земля, одна лошадь захрапела испуганно и чуть не завалилась на бок, потом телега поползла наверх, мерин напрягся, запукал, всаживаясь копытами в землю, с трудом выволок телегу из оврага.
Впереди, в серой дождевой наволочи что-то шевельнулось, раздвинулось, в неясном расплывчатом пятне показалась яркая точка, словно бы там мигнул электрический фонарик, в следующее мгновение точка исчезла, потом возникла вновь и мигнула дважды с равным интервалом, словно бы кто-то передавал морзянку. Лютый вскинул голову, вгляделся встревоженно в горизонт, будто бы хотел найти там ответ на единственный мучавший его вопрос, ответа не нашел, электрический фонарик больше не возникал, и Лютый, проговорив спокойно: «Наше вашим – давай спляшем», – вдруг выпрыгнул из телеги и по скользкому склону оврага понесся вниз.
– Стой! Куда? – запоздало закричал прапорщик. – Стой, дурак!
– Наше вашим – давай спляшем! – донеслось в ответ смятое, плотно сжатое зубами.
Казаки молча развернулись и кинулись за Лютым.
Решение бежать возникло в Лютом в тот момент, когда он увидел, как в жидкой, сползающей на дно оврага грязи оскользаются копыта казачьих коней, в голове мелькнула горячечная мысль: «Ведь кони же не устоят на этой крутизне, подомнут седоков». Мысль родила радостное ощущение – вот он, тот самый шанс, может быть, даже единственный шанс, который вновь поможет обрести свободу, больше такого шанса не будет, – и Лютый спрыгнул с телеги.
Он мчался и слышал, как в ушах у него свистит ветер свободы, сердце колотится в висках, оглушает, в груди рвется что-то радостное, он свободен, он свободен… Перемахнул через какой-то скрюченный куст, пытавшийся удержаться на крутом склоне и свесившийся вниз, будто некое диковинное растение, свалившееся с луны, – всадился каблуками в мягкий рыжий отвал, квашней вспухший посреди жестких остьев травы, утонул в нем по щиколотки, с трудом выдрал ноги и вновь понесся вниз, отчаянно, во весь голос горланя:
– Наше вашим – давай спляшем!..
Прапорщик выдернул из кобуры револьвер, прицелился, но стрелять не стал, подумал, что за гибель такого пленника ему здорово намылят шею, качнул головой огорченно и вновь засунул оружие в новенькую, кожаную, вкусного масляного цвета кобуру. Одна надежда была на казаков: догонят и ухватят беглеца за шиворот.
Казаки имели опыт по части подобных погонь – одного всадника они пустили тихим ходом следом за Лютым, быстрым ходом было нельзя, конь мог переломать себе ноги, а двое, мрачно уперевшись каблуками сапог в стремена, стали отвесно скатываться по крутизне на дно оврага, рассчитывая очутиться там раньше беглеца и достойно встретить его внизу.