Зависть, или Идиш в Америке - Страница 11
Только сосредоточься! Герш! Потомок Виленского гаона. Гений рассудительности! Обрати внимание!
Он написал:
Поступь — подскоки, прихрамывание — у идиша совсем не та, что у английского. Для переводчика это, наверное, сплошная головная боль. В идише используешь куда больше слов, чем в английском. Никто этому не верит, но это так. Еще одна проблема — форма. Нынешние, современные, берут старые формы и наполняют их издевкой, любовью, переживаниями, сатирой и т. д. Сплошная игра. Но все те же старые формы, условность, сохранившаяся аж с прошлого века. Неважно, кто из гордости отрицает это: тем не менее это правда. Изливай потоки символизма, импрессионизма, будь сложен, будь изыскан, будь смел, рискуй, хоть зубы обломай — что бы ты ни делал, все это на идише. На маме лошн не напишешь «Бесплодной земли»[50]. Никакого тебе остранения, ни нигилизма, ни дадаизма. Страдание страданием, но ничего не менять. Ничего бессвязного! Не забывайте об этом, Ханна, если рассчитываете на успех. И еще, помните, когда гой из Коламбуса, штат Огайо, говорит «Илья-пророк», он говорит не об Элиёу а-нови[51]. Элиёу — один из нас, фолксмен[52], ходит рядом в поношенной одежке. А их — кто знает, кто он такой? Тот же библейский персонаж, с той же самой историей, но когда он получает имя из Библии короля Якова[53], это совсем другая личность. Жизнь, история, надежда, трагедия — они все выходят по-разному. Они говорят о библейских землях, а для нас это Эрец-Исроэл. Такая беда.
Он вдруг стукнулся о будку. Телефон! На углу, на улице. Дверь, заваленная снегом, поддалась с трудом. Он протиснулся внутрь. Не пальцы — палки. Ладно блокнот, он даже не помнил, где бумажник. В пальто? В пиджаке? В брюках? Одной палкой он набрал номер Воровского, по памяти.
— Алло, Хаим?
— Это Островер.
— Островер? С какой стати Островер? Что ты там делаешь? Мне нужен Воровский.
— Кто говорит?
— Эдельштейн.
— Я так и подумал. Ты что, меня преследуешь? За такие шуточки я мог бы тебя за решетку посадить…
— Быстро дай мне Воровского.
— Я тебе дам.
— Воровского дома нет?
— Откуда мне знать, есть он дома или нет? В такую рань иди и сам Воровского спрашивай.
Эдельштейн похолодел.
— Я набрал не тот номер.
— Гершеле, хочешь дружеского совета, послушай меня. Я могу найти тебе работу в шикарных загородных клубах, в том числе и в Майами, штат Флорида, будешь читать кучу лекций на свой манер, только им нужны нормальные лекторы, а не психи. Если будешь вести себя так, как сегодня, потеряешь и то, что имеешь.
— Я ничего не имею.
— Эдельштейн, прими жизнь, какая есть.
— Спасибо за науку, мертвец!
— Вчера мне позвонили из Голливуда, там снимают фильм по одному моему рассказу. Так что ты мне не рассказывай, кто из нас мертвец.
— Щенок на руке чревовещателя! Деревяшка. Язык не твой, а на руке мертвая кукла.
— Умник, ты что, хочешь, чтобы снимали кино на идише?
— В Талмуде сказано, спасти одну жизнь — это все равно что спасти весь мир. А если спасти язык? Выходит, множество миров. Галактики. Всю Вселенную.
— Гершеле, что́ бы Б-гу евреев не завести Себе сына, это занятие как раз по тебе.
— Вместо этого я буду статистом в твоем фильме. Если штетл будут снимать в Канзасе, вышли мне деньги на дорогу. Приеду, буду обеспечивать местный колорит. Надену штраймл,[54] пусть люди посмотрят на настоящего еврея. А накинете десятку, так и на маме лошн поговорю.
Островер сказал:
— На каком языке ты будешь говорить, неважно, зависть на всех языках говорит одинаково.
Эдельштейн сказал:
— Был некогда один призрак, он думал, что все еще жив. Знаешь, что с ним случилось? Как-то утром он встал, начал бриться и порезался. А крови не было. Ни капли. Он все равно не поверил и посмотрелся в зеркало. Он в нем не отражался, его там не было. Но он так и не поверил и начал кричать, только звука не было, вообще никакого…
Из телефона не доносилось ни звука. Трубка повисла, раскачиваясь из стороны в сторону.
Он стал искать записную книжку. Внимательно осмотрел себя: в отвороты на брюках иногда падает что-то нужное. Номер выпал из его тела. Соскользнул с кожи. Воровский был нужен ему, потому что была нужна Ханна. Может, стоит позвонить Баумцвейгу, узнать номер Воровского, Пола его найдет — номер Баумцвейга он знал наизусть, тут уж ошибки быть не может. Он точно определил, что ему нужно. Свенгали, Пигмалион, Распутин, доктор (шутки в сторону) Франкенштейн. Что нужно, чтобы стать переводчиком? Вторичное занятие. Паразитическое. Но создание получается твое. Взять эту девочку, Ханну, обучить ее. Чтобы принадлежала ему одному. Да, родилась в Америке, но у нее перед ним преимущества — по-английски щебечет дай Б-г как; к тому же она может читать написанное им в оригинале. Племянница покоренного разума, и все же гены — это Б-г и есть, а раз Воровский имеет какую ни на есть склонность к переводу, как знать, может, и племянница… Или вот еще одна. Из России. Та, из Советского Союза, что написала пару строф на идише. На идише! И ей всего двадцать. Родилась в 1948–м, в тот самый год, когда готовили «дело врачей», и Сталин убивал еврея за евреем: Маркиш, Квитко, Кушниров, Гофштейн, Михоэлс, Зускин, Бергельсон, Фефер, Гродзенский[55] с деревянной ногой. Всех уничтожили. Как выжил идиш на устах этой девочки? Взращен тайком. Кто учил — одержимый дедушка, свихнувшийся дядя — марраны.[56] Стихотворение, говорят, перепечатали на Западе. (Запад! Если еврей говорит «Запад», это полная ахинея. В этой сумятице — где запад, где восток? Цветочки, голубое небо, она ждет конца зимы — очень мило. Ноль без палочки, а из нее вундеркинда делают. Из ряда вон! Чудо! Потому что сочинено на утраченном языке. Это как если бы неаполитанский карапуз залепетал на латыни. Нет, не то же. Просто стишки. Смерть дарует благоговение. Русский язык — богатый, прямой. Густой язык, мировой язык. Он представил, как его перевела на русский, тайком, дочь марранов. Как его распространяют в машинописи, подпольно, и читают, читают!
Поймите, Ханна, то, что наш бесценный язык получен от чужаков, ровно ничего не значит. 90 процентов немецких корней, 10 процентов славянских, это дела не меняет. Иврит принимают как должное безо всяких процентов. Мы — народ, который всегда умел выковать язык нужды из языка необходимости. Мы сами себя считаем ученым народом, но это по большей части одни слова. На самом деле мы сброд рабочего народа, трудяг, дровосеков — уж вы мне поверьте. Лейвик[57], наш главный поэт, был маляром. Сегодня все фармацевты, юристы, бухгалтеры, но поскреби любого юриста, и окажется, что дед его работал на лесопилке. Вот как все у нас обстоит. Нынче еврей все позабыл, у каждого есть профессия, любой еврейский мальчишка — профессор: справедливость сейчас не ко времени. Большинство не понимает, что это затишье ненадолго. У нас всегда, как в вагнеровских бурях, есть интерлюдии-передышки. Итак… Некогда мы были рабами, теперь свободные люди, но не забывайте хлеб изгнания. Только не забывайте. Кто кричит «Справедливости!», тот раб, получивший свободу. Кто почитает труд — тот раб, получивший свободу. Вот отчего идишскую литературу обвиняют в сентиментальности. Хорошо, пусть так. Карлик, что горбатится за швейной машинкой, может позволить себе расслабиться сердцем. Возвращаюсь к Лейвику. Он умел клеить обои. Я как-то жил в комнате, которую он обклеил желтыми обоями с виноградными лозами. Это было на Ратжерс-стрит. Сработано на совесть, не пузырятся, не отклеиваются. И это сделал поэт с мрачным складом ума. Мани-Лейб чинил обувь. Мойше-Лейб Гальперн работал официантом, был мастером на все руки. Я мог бы назвать вам имена двадцати поэтов высокого полета, которые работали механиками, гладильщиками, раскройщиками. Мани-Лейб не только обувь чинил, он и в прачечной работал. Только умоляю, не сочтите, что я проповедую социализм. По мне, политика — дерьмо. Я о другом: работа есть работа, мысль есть мысль. Политика, в особенности социализм, пытается это смешать в одно. Язык людей, попавших в тяжкие условия, работает по законам чистоты, отделяя призванных от непосвященных. Помню, был у меня один учитель. Он каждый день проводил перекличку и в налоговой декларации указывал это как род занятий — чтобы не считали, будто ему платят за преподавание Торы. Это при том, что все его пять учеников жили у него в доме и его жена их кормила. Хотите, назовите это буквоедством, но это та буква, которая отличает необходимое от нужного. Люди, которые считают, что в идише, как им нравится говорить, «много чего намешано», и что в идишкайте присутствие Завета, благочестия чувствуется в обыденных вещах, в обыденных словах, заблуждаются или обманываются. Раб точно знает, когда он принадлежит Б-гу, а когда — угнетателю. Освобожденный раб, не утративший памяти, не забывший, как он сам был артефактом, точно знает разницу между Б-гом и артефактом. Язык тоже знает, кому когда он служит. Я совсем продрог. Надеюсь, Вы понимаете, что, когда я говорю «освобожденный», я имею в виду самоосвобождение. Моисей — не Линкольн и не Франц Иосиф. Идиш — язык самоэмансипации. Теодор Герцль[58] писал по-немецки, но его слово распространялось на маме лошн — мой Б-г, как холодно. Естественно, важно держаться за то, что ты выучил, будучи рабом, в том числе и за язык, не говорить на их языке, иначе станешь как они, будешь, как они, путать Б-га и артефакт, а затем, как они, войдешь во вкус и тоже будешь делать рабами себя и других.