Заупокойная месса - Страница 10
Было также… немного… холодно.
Я закричал, как сумасшедший.
Жажда мягких холодных мертвых рук охватила меня; страшная, ужасная жажда. Она овладевала мной, обвивала меня апокалиптическими крылами, и я должен был убить ее, побороть, загипнотизировать, снова убаюкать длинной, цветистой речью, прекрасной научной речью.
Я встал, выпрямился и, запинаясь, с величественно поучающими жестами начал:
Она, как клетка, которая болеет. Она растет, разбухает, кровеносные сосуды врастают в нее, она производит яд, она отступает назад до мистической бездны, где становится сексуальным, автономным организмом, и она плодится в разрушительной, сатанинской страсти, она перерастает себя в сознании мощи своей животной истерии и всасывает в себя все жизненные соки, она заставляет кровообращение завершаться в себе, она вытягивает лейкоцитов из кровеносных путей, пропитывает их своим ядом и заставляет разносить ядовитое вещество по всему телу, и вот настает отвратительная оргия полового свинства, необузданная симфония сифилитической заразы!
Пот катился у меня со лба, холодный, влажный пот; у меня было ощущение, какое я часто испытывал, когда в холодный зимний день входил в анатомический зал и прикасался к трупам при вскрытии.
Все было в порядке в моем мозгу.
В агонии моего страха я впал в состояние физиологического ясновидения; я слышал, как бились мои жилы, я слышал работу обмена веществ и неутомимо следил, как она росла, безумно, безмерно, в внеевропейских размерах.
Я разделился; как капитан погибающего корабля, стоял я на рубке своего сознания и следил за борьбой.
Но теперь я должен был принять меры, и я инстинктивно начал говорить, громко, выкрикивая, бессвязно, чтобы только оглушить себя.
И из бессодержательного хаоса моей речи сознавал я лишь одно бешено издевающееся:
Ну, ну! Я распутница Нана, я сижу на Мюффа, еду на нем и кричу:
Ну, ну! Фть, лошадка, фть!
И все яснее и яснее чувствовал я мертвые руки: как длинные жерди, протягивались они мне навстречу из какой-то пещеры. Мой мозг с сверхчеловеческой силой галлюцинации воспроизводил эти руки. Все яснее чувствовал я их пожатие; точно железные запястья, сжимали они мои руки, они впивались в них, они тянули и рвали меня толчками, и я чувствовал, как тело мое то сопротивлялось, то уступало и готово было при каждом толчке упасть назад. Меня что-то разрывало, тянуло, тащило, дергало, несмотря на мои сопротивления на каждом шагу, пока я не ввалился в соседнюю комнату.
В мерцании погребальной свечи лежала мертвая женщина.
Свеча догорала; свет колебался и бросал играющие тени на ее лицо.
У меня подкосились ноги, и я почувствовал в корнях волос явственное щипание, как бы булавочные уколы по всей коже.
Было что-то в ее чертах, что в одно и то же время притягивало и отталкивало меня. На лице ее, испещренном, как тигровая шкура, светом и тенями, меня поразило ужасное видение: широко раскрытая пасть гремучей змеи со своеобразно движущимся языком. Я явственно слышал шипение, быть может, это было мое собственное.
Вдруг я присел, как подстреленная птица, я хотел бы зарыться, спрятаться в самого себя, но я во что бы то ни стало должен был смотреть.
Взаимодействие между мной и лицом мертвой было так сильно, что я ясно почувствовал, как страшные гальванические токи ели мне глаза; я чувствовал, как из моего горла, с трудом, мучительно, дико рвались странные звуки.
Мои губы невольно вытянулись в дующее движение: я подражал мертвой маске.
«Это трупные газы», кричало что-то во мне.
Нет! она говорит, она говорит, — Боже, она говорит!
И она заговорила.
В это мгновение я свалился на пол и впал в тяжелое оцепенение. Я слышал только ее голос, доносившийся откуда-то издалека.
Все исчезло; я сидел с ней в освещенном кафе, в мистической светотени.
— Боже, как я люблю тебя! Все, все в тебе люблю я; твою своеобразную, волочащуюся походку, как будто ноги отказываются служить тебе; твои узкие, длинные, аристократические ноги люблю я, и твои руки.
И форму твоих глаз люблю я, и твой рот, все, все.
И когда ты играешь, у тебя такие своеобразные движения в руках; ты владеешь клавишами с такой силой и мощью, как будто в этом проявляется твой умирающий пол, как ты говоришь.
Только за волосами ты не следишь; нужно же их причесывать.
Она весело взглянула на меня; но я был утомлен, пресыщен, и отвращение грызло меня.
— Что с тобой?
— Ничего!
Она испуганно смотрела на меня и прижалась ко мне.
— Ты любишь меня? — спросила они и стала гладить мои волосы.
Я совсем тихо отодвинул от нее свой стул. Она пристально смотрела на меня, с той же ужасной тревогой в глазах, с какой смотрела на меня моя старая собака, когда я хотел застрелить ее, потому что она уже больше не годилась.
Я положил голову на мраморную доску стола и уставился в стакан с водой, чтобы не видеть ее во время разговора.
— Видишь ли, когда человек вырождается и болен, он никогда не знает своих состояний; они постоянно изменяются; сейчас вот любовь и счастье, и в то же мгновение ненависть и отвращение.
Я хотел взглянуть на нее, но не мог.
— Послушай!
— Что?
Это прозвучало резко, как будто из разбитого металлического колокола.
— Ты ведь благоразумна, ты уже не маленькая, я должен тебе сказать все открыто…
Она молчала.
— Ты знаешь «Крейцерову сонату» Толстого; я подразумеваю то место, где говорится о половой ненависти и отвращении; понимаешь?
Я чувствовал, как тело ее дрожит, как она вся съежилась.
И тут я стал странным образом груб; я радовался ее мучению, я ощущал в себе нечто в роде инстинкта сладострастного убийства.
Я говорил совершенно холодно и ясно, почти цинично.
— Видишь ли, я мучаюсь; я мучился с самого начала. Когда ты осталась у меня в первую ночь и, смертельно усталая, заснула, я произвел над тобой эксперимент. Я встал, — Боже, я был так равнодушен к твоему телу, так бесконечно равнодушен; я взял кувшин с водой и стал лить воду в таз, все сильнее, сильнее, пока ты, в ужасе, не проснулась.
Я приветливо спросил тебя, что тебе снилось, и был доволен, что твой мозг с такой точностью и отчетливостью ответил на внешнее впечатление. Ты еще помнишь, вероятно, тебе снилось, будто в твоем родном городе вспыхнул пожар и люди сбежались с водой и ведрами.
Я чувствовал, как пристально устремлены на меня ее глаза, они физически касались меня.
Теперь я должен был нанести решительный удар.
— Боже мой, ты не могла дать мне никакого счастья, и теперь… Послушай, я становлюсь грубым, но — я не могу этого больше выносить: ты мне стала в тягость…
В это мгновенье я увидел, что она исчезла за входной портьерой.
Я съежился и пристально смотрел в стакан.
Она ушла — ушла… ушла…
В моем мозгу все спуталось.
Я почувствовал страх, невыносимый страх; я вскочил, чтобы найти ее. Вдруг я подпрыгнул; все видение, вызванное моим мозгом совершенно произвольно, может быть, в какие-нибудь несколько секунд обморока, исчезло.
Я снова увидел женщину, на смертном ложе.
Я старался отыскать причинную связь между кафе и смертным ложем: напрасно. Лишь возрастающий страх, смешанный с оргиастической мучительно-безумной тоской по ней, разрывал мне грудь.
А мертвое лицо говорило на колеблющемся языке свечи, и смотрело на меня жадными, сладострастными глазами.
И я все сильнее чувствовал, как поднимается во мне страсть гиены; и с неслыханной интенсивностью растущего зверя восстановился мой мозг.
Теперь я точно знал, что должен ее коснуться; для этого недоставало лишь санкции моего мозга.
И мой мозг сжалился надо мной.
Я вдруг вспомнил, что, по словам старой саги, в глубине глаза мертвеца можно видеть последнюю борьбу с смертью.
Я должен был это видеть, великую загадку жизни в глубине глаза мертвеца, дикую брачную ночь, в которой сочетается смерть и жизнь.