Запоздалая стая - Страница 5
Нет, он был не против. Ему, «безлошадному», да с нынешним здоровьем — только мечтать о такой рыбалке. И он сказал: «Как мне, рыбаку-охотнику, от такого отказываться? Это, считай, на ковре-самолете над тайгой полетать. Ни разу не доводилось». «Вот и договорились». — Рогов отворил дверь и выпустил на волю вспотевшего старика.
Ивана Васильевича хватило всего на два полета. Уже после первого — на рыбалку — появился неприятный осадок от того, что загружались в вертолет как-то по-воровски, хоронясь людей. Выбросив Ивана Васильевича и еще двух приезжих рыбаков-отпускников на озере, «Ми-4» тотчас взмыл и пошел обратным курсом. Не похоже, что попутно их забросили, засомневался Иван Васильевич. А когда он узнал, во что обходятся полеты «стрекозы», — триста с лишним рубликов за каждый час лета! — да когда на его глазах хлобыстнули прямо с воздуха очумевшую, загнанную в сугроб лосиху, на которой от винтов взметалась дыбом шерсть, — все! — сказал себе твердо, больше он не леток. На очередное «В ружье!» Иван Васильевич отрезал: «Больше не могу. Здоровье не позволяет». И для полной ясности добавил: телефон можете отрезать, претензий не будет.
Телефон не отключили, но с тех пор Игнат Игнатьевич, если доводилось встретиться на улице, старика не замечал. Не оправдал тот высокого доверия. А Иван Васильевич после разрыва с Роговым на какое-то время вновь обрел душевное равновесие. Снова жил он по святому для него, простому из простых, правилу: не положено по закону, по совести — не бери. Для Ивана Васильевича эта простая заповедь была что посошок. С годами он все крепче опирался на него. Шла от этого сознания своей личной невиновности какая-то сила и большое, оплаченное многими годами самоуважение.
Верно и долго служил Ивану Васильевичу сей невидимый посошок. А вот сегодня, он это все отчетливее осознавал, — не помогал. Сначала смутно, а затем все отчетливее, больнее наплывали и вина, и горечь, и бессилие, по мере того, как ближе и ближе подгребал он к разрушенной посередине бобровой плотине. Сломали ее, видать, не так давно, а восстанавливать было уже некому. Перстами торчали из воды и кололи глаза обрубки поваленных бобрами осин…
Не уберегли Вениных бобров. Только разрешили отлов, только раскумекали, что оно такое завелось в таежных дебрях, — и пошло, поехало! Ополчились на бобров все, кому не лень. Браконьеры, как правило, охотились на бобров в межсезонье — стреляли из дробовиков, не столько добывая, сколько калеча и губя укрытого густою шубой зверя. Много его погибло потом по норам, по бобровым речным засекам, привлекая на пир воронье и хищников.
Кто только не обижал бобра! Плывут рыбаки ли, туристы вверх по реке, а тут поперек русла бобровая плотина. Моторку обтаскивать хлопотно, тяжело: поднатужились, поднапружились — хрясь, и порушена плотина. Идут мальчишки неразумные на реку, собак с собой кличут — милое дело бобров погонять, хатки их позорить. Кто на таких просторах бобров защитит, кто разбой пресечет? Егерь-одиночка? Куда ему! В Люксембурге, как говаривал старик Евсеич, и то больше армия: там один солдат в обороне да другой — в наступлении. А тут — один егерь, и фронт у него куда поболе люксембургского. А из области, знай себе, втемную планы добычи спускали, тоже во вкус вошли…
Еще раз оглянулся Иван Васильевич на порушенную плотину, и под самое сердце будто холодной иглой вошел неотступный вопрос: и так ли ты жил, на тот ли посошок опирался? Не на твоей ли чистой совести и эти бобры, и разоренная тайга? Не было, не находилось ответа. Выходит, мало самому по совести жить, надо было и других к этой совести призывать. Кого словом, кого делом, а кого и судом. Чем дольше смотрел с такого погляда Гавырин, перебирая один за другим те случаи, когда доводилось быть невольным свидетелем разора, большого ли, малого браконьерства, тем обиднее и горше становилось за себя. Такие-то, как он, стыдливые молчальники и нужны всем, кто не чист на руку. «Знаю, лишнего не скажешь», — это Рогов не кому-нибудь, а ему сказал. И ведь не ошибся! Много ли было толку в том, что ушел он в сторонку от роговской компании! Другого нашли.
Нет, не так надо было расходиться с Роговым — другие следовало сказать слова на прощанье. Не такой уж он, Рогов, всемогущий. Чего-чего, а огласки при своей должности он пуще огня боится. И не он один. Все они, с жуличьими-то замашками, пуганые вороны. Взять хотя бы Федю-лосятника. Матерый по слухам браконьер и силы, что у медведя. А душа-то — по воровской привычке — в пятках. Шли однажды с Федей на лыжах по тайге. Вдруг он в одном месте приостановился, сделал, прислушиваясь, предостерегающий знак. «Гонятся за нами — слышь, Васильич, как снег под палками взвизгивает». — «Как не слышать, слышу — синички махонькие верещат». У этих синичек и в самом деле зимняя трель похожа на скрип палок в сильный мороз. А про себя Иван Васильевич подумал: ну и промысел у браконьера, себе не захочешь. Намается, потреплет нервишки бедняга, пока упрячет, замурует свою добычу. Чем такое переживать, не лучше ли со спокойной душой сена для двух бычков накосить? Подумал, а не высказался, как надо бы. А вот теперь Федя, поди, сам до этого додумался, как пришили ему в конце концов за лося пятьсот рублей да полтора года лишения свободы — условно.
Федю выловил новый районный охотовед Лешка. Попервости парень начал круто, отобрал у пастухов и шоферов десятка два безучетных ружей и над Федей показательный суд устроил. Поприжали, было, хвосты васюганские браконьеры, потом по-старому поехало. То ли весь порох у парня вышел, то ли втолковал ему Рогов, кого в лесу ловить нужно, а кого можно не замечать. Да и что он без служебного транспорта поделает с моторизованным воинством? Живя месяцами на озерах, не знал, не ведал Иван Васильевич, сколько в их райцентре развелось — охотников на колесах, а теперь, на пенсии, насмотрелся, наслушался. В выходные дни только забрезжит, а уж там и сям глухо урчат моторы «газиков», лязгают гусеницы вездеходов — все в лес, в лес… Держись теперь косачи, глухари, лоси и козы, куропатки и зайцы — все, что попадет в прицел малокалиберных винтовок, ружей-автоматов и безотказных «тулок». Глядя на районщиков, и деревня поднялась. У кого нет легковых автомашин — едут за косачом на бензовозах и самосвалах, мотоциклах и тракторах.
Возвращаются по домам так же воровски: в сумерках или по ночи. Да в селе трудно утаиться. Все видят, все знают, кто и зачем ездит, а помалкивают. Иной побаивается, иной не хочет с соседом на вражду идти, у иного и самого рыльцо в пушку. Но кто-то же должен возвысить голос, ударить, кого надо, по рукам! Веню бы сюда! Веню…
Вернувшись мыслями к Вене, Иван Васильевич вместе с привычным раздражением и обидой на парня вдруг почувствовал не то досаду, не то злость и на себя. Надулся, видите ли, как девчонка. Перестал писать, за внучку спрятался. Нет, паря, если уж обиделся — наберись-ка духа и выложи начистоту обидчику все как есть. Надо, надо Вене хоть одно письмо написать! Он, кстати, с месяц назад снова напомнил о себе. Прислал коротенькое письмо с настоятельной, как было сказано, просьбой: высылать ему, Вене, содержание зобов и желудков глухарей, а также косачей и куропаток. Появилась, мол, идея организовать фермы этих птиц — для чего и надобно поточнее узнать, чем они питаются на воле.