Запомни его лицо - Страница 6
Александра Евгеньевна приподнялась с тахты и снова присела.
Мама же, я догадался, пользуясь светомаскировкой, под защитой бывшего покрывала затянулась второй папиросой.
Александра Евгеньевна опять молча, еле заметным знаком попросила не мешать ей. Она намеренно оттягивала какой-то тревожный разговор, какое-то объяснение. Это мне стало ясно, когда ее сжавшееся, невесомое тело третий или четвертый раз вспорхнуло с тахты, чтобы сразу вернуться назад.
Наконец мама появилась, как из-за театрального занавеса.
Война уже отучила нас радостно или горестно вскрикивать по поводу мелочей. Но важность важного и ценность ценного возросли. Общение с близкими стало дороже, потому что было под угрозой, могло оборваться. Мама заторможенно, будто преодолевая сопротивление воздуха, воздела руки к желтому круглому плафону, заменявшему абажур. В торжественные мгновения она воздевала к нему руки, как жрица к солнцу. Жесты мамины были неторопливы, даже громоздки. Это подчеркивало значительность событий, на которые она реагировала. А явления второстепенные мама жестикуляцией не удостаивала.
— Александра Евгеньевна?!
Гостья вспорхнула с тахты. И я заметил, что растерянность пригасила то мудрое сияние, которое обычно источали ее глаза.
Мама, как и я, не знала, в чем дело, но сразу же накрыла мою голову руками и притянула к себе.
— Не обижайтесь, милые мои, — начала Александра Евгеньевна. — Я сказала, что мы не должны разлучаться… И это истина. Но разве война считается с истинами? Вчера ко мне на работу позвонил сын… И сказал, что его научно-исследовательский институт эвакуируется в Сибирь. Он попросил меня поехать с его семьей. С внуками… С двумя внуками! Вернее, с внуком и внучкой. С Васей и Милочкой. Им дали имена бабушки и дедушки.
— По линии жены вашего сына, — холодно уточнила мама.
— Это объяснимо… понятно: того дедушки недавно не стало.
— И ваш муж тоже скончался, — одними губами напомнила мама.
— Но это было очень давно, — с несвойственной ей нелогичностью возразила Александра Евгеньевна.
— Могли бы почтить его память, — угрюмо поддержал я маму, относясь к Васе и Милочке с заочной враждебностью: из-за них мы могли разлучиться.
— Вспомнил о вас? — нервно осведомилась мама.
— Оказывается, он и не забывал! Были, поверьте, обстоятельства… о которых он обещал рассказать. Но не это главное.
— А что? — с нараставшей тревогой, будто голос ее поднимался по трудным ступеням, спросила мама.
— Он сказал, что не может оставить меня одну. В таком возрасте…
— А до сей поры почему оставлял? На целые годы!
— Существовали неизвестные нам обстоятельства… Поверь, Маша! К тому же я не была в опасности. То есть моя жизнь… А теперь он зовет меня. И я пришла посоветоваться.
— Вы уже все решили, — совсем глухо, точно голос ее по тем же ступеням спустился вниз, произнесла мама. — Акушер, как и минер, принимает лишь окончательные решения. Вы так всегда говорили.
— Но сейчас я не в родильном доме. И хочу посоветоваться.
Серьезные решения мама на глазах у собеседников не вынашивала. Ее раздумья предпочитали уединение. Но иногда она напряженно стискивала пальцы, будто важная идея была поймана и мама боялась ее упустить. («Незаписанная мысль подобна птице, перед которой распахнули окно», — вспоминал я в таких случаях слова Нины Филипповны.) Мама упирала кулаки, которые не выпускали пойманную мысль, в стол и склонялась над ним, как над кафедрой или трибуной, словно собираясь произнести речь. А произносила всего несколько фраз. Но таких, которые подводили итог спору или беседе.
— Понять, как трудно расстаться, можно лишь… когда надо расстаться. Ваш сын это понял. Значит, мы ошибались в нем. У вас один сын… как и у меня… Если бы он позвал, я бы поехала с ним. Куда угодно!
Мама прижала мою голову к себе так плотно, что сомнений не оставалось: разъединить нас нельзя.
— Значит, вам кажется…
— Надо ехать.
— Нина Филипповна поедет со мной. Одну я ее не оставлю… Ее роды были последними родами, которые я приняла. Хотя их надо было остановить, задержать. Но я не сумела… Она поедет со мной. Будет там преподавать в школе.
— Уйдет от нас? — печально произнес я.
— Не уйдет, а уедет, — поправила меня мама.
— Ты, Маша, я чувствую… не осуждаешь?..
— Наоборот, одобряю!
— А как же вы будете… без меня?
— Я бы выбрала сына.
Александре Евгеньевне стало легче. И все-таки ее характер продолжал быть непохожим на себя самого. Она не переставала оправдываться:
— И жена сына была очень мила со мной… вчера. По телефону…
— Надо ехать! — подвела итог мама. И еще раз скрылась за перекрашенным покрывалом.
Но чирканья спички я не услышал и дымного запаха не уловил. Вернувшись, будто из-за театрального занавеса, мама закурила при нас. Папироса дрожала у нее между пальцами:
— А когда надо ехать?
— Эшелон отправляется завтра утром. Совсем рано… Чемодан за дверью. И сумка… Мы договорились, что Нина Филипповна подъедет завтра на рассвете, а я переберусь к сыну сегодня вечером.
— Мы вам поможем! — от волнения слишком бодро и деловито предложила мама. И, кроша табак, ввинтила папиросу в пепельницу.
Сын Александры Евгеньевны жил на шестом этаже. А лифт не работал.
Мама преодолевала лестницу с нарочитой усталостью, отдыхая на каждой площадке: она не торопилась расставаться с Александрой Евгеньевной. Хотя каждую остановку использовала для того, чтобы чем-то ее порадовать.
— Не было бы счастья, да несчастье помогло, — сказала она на втором или третьем этаже, — Конечно, эвакуацию счастьем не назовешь. Но возвращение к блудному сыну… который, как выяснилось, и не был блудным… Он был, я думаю, закрученным суетой. А война многое раскручивает, обнажает. Вот и удалось разглядеть…
Отдыхая на другом этаже, она добавила:
— В дни испытаний к нам иногда протягивается та рука, от которой мы помощи вовсе не ожидали. А та, от которой ожидали, бывает, прячется за спиной или в кармане.
Александра Евгеньевна покидала нас с тяжелым чувством, но с легким багажом. Ее чемодан и сумка были у меня в руках.
Покидать нас ей было стыдно, мучительно, но воссоединиться с вновь обретенным сыном так хотелось, что путь на шестой этаж казался ей вознесением к новой жизни.
«Тяжесть и легкость, радость и грусть… Они не размыкают рук для того, чтобы человек не был ни безнадежно несчастным, ни безнадежно счастливым» — так ныне, через десятилетия после того осеннего вечера сорок первого года, размышляю я. Точней, восстанавливаю в памяти давнее, но нестареющее убеждение Александры Евгеньевны, высказанное ею еще в мирное время.
Звонок не работал… Но на первый же легкий стук Александры Евгеньевны откликнулась молодая женщина — очень доверчивая, потому что она даже не спросила из-за двери: «Кто там?» Я понял, что это жена сына Александры Евгеньевны, и сразу успокоился: выражение лица у женщины было такое, будто она работала в «Скорой помощи» и прежде всего хотела узнать, что с вами случилось и в чем вы нуждаетесь. Мама тоже расслабилась: женщине с таким лицом она могла доверить Александру Евгеньевну.
— Заходите… Заходите, пожалуйста!
Женщина даже попыталась схватиться за ручку чемодана. Но этого я не позволил!
Она провела нас в комнату, похожую на все комнаты той поры. Их вид определяли не шкафы и комоды, которые были, конечно, разными, а приметы опасности и тревоги. Окно было, как и у нас, занавешено, но только шерстяным пледом.
На стене я увидел фотографию молодого мужчины, добрая задумчивость которого напомнила мне проницательное сияние Александры Евгеньевны. «Похож!» — молча, но с удовлетворением констатировала мама, переводя взгляд с портрета на Александру Евгеньевну.
— Это мой муж, — сообщила женщина. — Он сейчас где-то под Ленинградом.
— А где Валерий? — схватившись за спинку стула, спросила Александра Евгеньевна.