Записки пожилого человека - Страница 151
Я стал ее расспрашивать. Она охотно отвечала. Похоже, я был первым человеком из Советского Союза, с которым ей пришлось подробно беседовать. Девочкой она вместе с родителями оказалась в эмиграции, в Югославии закончила русский институт благородных девиц (он там в двадцатые годы функционировал), стала врачом, вышла замуж за черногорца, войну провела в партизанском отряде.
Во время беседы всплыла ее семейная история, как она заметила, характерная для расколовшейся в войну русской эмиграции в Югославии: ее двоюродный брат, ненавидевший советскую власть, стал служить усташам, а его мать, ее тетку, казнили за связь с партизанами, то есть с ней, ее племянницей.
Почему не выучила дочь русскому языку? После разрыва Сталина с Тито симпатии к русским, знание русского языка могли повлечь за собой нешуточные неприятности.
Когда через неделю я собрался уезжать, мой коллега попросил меня заехать к нему попрощаться с тещей: «У нее есть к вам дело».
Вот суть этого дела. В конце войны партизаны в кармане немецкого офицера обнаружили советскую медаль «За отвагу»: то ли отобрал у пленного, то ли снял с убитого. Медаль отдали ей — русской. Но советские части не дошли до тех мест, где действовал ее партизанский отряд, потом отношения с Советским Союзом испортились — хуже некуда, и медаль так и осталась у нее.
Она отдала мне хорошо сохранившуюся, с ясно видным номером медаль и попросила отыскать владельца — вдруг жив — или сдать ее куда следует.
Возвратившись в Москву, я в Подольском архиве узнал фамилию, имя, отчество, дату рождения, воинское звание — сержант — награжденного, номер полка, в котором он служил, его адрес в момент призыва. Написал письмо районному военкому, которое он напечатал в местной газете. Отозвались родственники сержанта, сам он умер два года назад. Они рассказали военкому, что никогда он никому из них не говорил, что награжден медалью «За отвагу», что был в плену.
Я сдал в наградной отдел медаль, думая о том, как горька и унизительна участь наших военнопленных, которых преследования властей заставляли бояться своего военного прошлого, скрывать его, таиться…
Штральзунд — небольшой немецкий портовый город на Балтике. Мы попадаем туда утром, поезд в Берлин только во второй половине дня. Надо как-то убить время. Бродим по городу. Я вдруг вспоминаю, что в военно-морском училище одна из карт, на которой мы на уроках навигации занимались прокладкой курса, была штральзундского морского района.
В путеводителе среди главных достопримечательностей Штральзунда собор. Идем смотреть собор. Собор как собор — я ничего особенного в нем не нахожу. Как во многих соборах в Германии, внутри на стенах мраморные доски, на которых фамилии прихожан, погибших в Первую мировую войну, — кроме имени и фамилии, дата рождения и дата и место гибели.
Не на виду, за алтарем, где темновато, уже не на мраморных досках, а на фанерных, покрашенных под мрамор листах (в ГДР это не поощрялось) фамилии прихожан, погибших во Вторую мировую войну. Главным образом на Восточном фронте, больше всего на юге, — видно, местных жителей отправляли в действовавшую там дивизию.
Я стал внимательно просматривать списки. Много погибших на Миусе летом 1943 года, трое — 27 августа, в тот день, когда мы там в очередной раз безуспешно пытались овладеть Саур-могильскими высотами и я получил три пули — одну обычную и две разрывных.
Ни мстительного, злорадного чувства, ни угрызений совести я не испытываю, а на душе все равно смутно, тяжко…
После войны я долго жил с чувством — это не был обдуманный вывод, а именно чувство, — что наша война была последней. Такое не должно, не может повториться. Хватит, навоевались.
Но вот в разных местах — в Афганистане и в Боснии, в Нагорном Карабахе и в Абхазии, в Хорватии и в Чечне — вспыхнуло, запылало, в ход пошли автоматы и пушки, танки и самолеты. И тут же возникло и стало само собой разумеющимся, привычным успокаивающее понятие — «малые войны», «локальные войны».
Малые-то они малые, но когда по телевидению показывают Грозный, я вспоминаю Сталинград, каким он был, каким я его видел после уличных боев — очень похоже. Да, войны такого размаха, как наша, не было, но малые длятся и длятся, некоторые дольше, чем наша четырехлетняя, и конца им не видно. А для тех, кто жил и живет там, где запылала война, без разницы, большая она или малая. И на малой так же убивают и калечат, так же зверствуют, так же от городов остаются руины, так же голодают и коченеют от холода.
Об этом много написано: почти все, кто впервые выезжал за рубеж, в так называемые «цивилизованные страны», обращал внимание на то, как отличаются у них и у нас выражения лиц простых людей в автобусах, трамваях, метро, на улице (вывожу за скобки алкашей, наркоманов, бомжей, которые есть и у них, но которых у нас, наверное, на порядок больше). Спокойная уверенность и добродушие у них, у нас загнанность и мрачная агрессивность.
На меня еще большее впечатление производят тамошние старики — ухоженные, чистенькие, со здоровым цветом лица, в добротной, не обтрепанной одежде и крепкой, не изношенной обуви; если у кого-то одежда и обувь выглядят старомодными, то не потому, что это старье, а потому, что владельцы привержены моде былых годов.
Стариков много (кажется, что гораздо больше, чем у нас). Их видишь и в парках, и в кафе, и в музеях. Некоторые в колясках (для них в музеях и выставках обязательный специальный вход — без ступенек). Наши же старики, у которых плохо с ногами, сидят дома, отрезанные от мира, — им по лестницам не выбраться из квартиры, без коляски не добраться до парка или музея, какие уж тут развлечения! Горько об этом думать…
Горько мне было вспоминать о наших инвалидах войны, когда мне в Тель-Авиве показывали дом инвалидов войны (кстати, к ним отнесены и инвалиды Великой Отечественной войны). Нет, это не дом призрения для убогих калек, это своего рода клуб. В прекрасном здании кинозал, библиотека, подогреваемый бассейн, в котором постоянно дежурят инструктора, и спуски, рассчитанные на самые разные увечья, кабинеты физио- и электротерапии, помещения для занятия живописью и скульптурой, мастерские для разного рода работ (все это предназначено для того, чтобы люди могли занять себя, наполнить смыслом свое существование — инвалиды не нуждаются, у них вполне приличные пенсии).
Там я увидел, что у незрячих — собаки-поводыри, у тех, у кого искалечены ноги, — машины (заменяются каждые четыре года). У «колясочников» — особые машины с подъемником, при помощи которого коляска убирается в машину и выставляется из нее.
Смотрел я на все это и с горечью вспоминал и жалкие пенсии, которые платили нашим инвалидам после Великой Отечественной войны, и безногих в самодельных колясках на подшипниках, и мотоколяски для инвалидов, о которых начали писать в «Литературке» в самом начале пятидесятых, еще до того, как я пришел в газету, писали при мне, продолжали писать и после того, как я из газеты ушел, — их всегда не хватало и оставляли желать они много лучшего. И о производстве протезов, о котором тоже много писали и которое не было налажено ни после нашей войны, ни после Афганистана. Добывать их была мука мученическая, и были они такого качества, что многие предпочитали костыли.
И думал я о том, что забота об увечных воинах диктуется не одними высокими гуманистическими соображениями, хотя в здоровом обществе, разумеется, в первую очередь ими, но и вполне прагматическим, дальновидным государственным интересом. Для того чтобы иметь по-настоящему боеспособную армию, готовую в любой момент, когда это потребуется, успешно действовать, для того чтобы молодые люди не уклонялись от воинской службы, чтобы она была для них не постылой, а почетной, они, кроме всего прочего, должны быть уверены, что, если изувечит их в бою, государство не бросит на произвол судьбы, позаботится о них, обеспечит им достойное существование.