Записки непутевого резидента, или Will-o- the-wisp - Страница 74
Заброшенный полустанок, торчащий среди темного леса, тусклый свет на грязноватой платформе, каменная скамейка, холодившая спину. Хотелось молиться, чтобы она пришла, чтобы не сорвалось, чтобы улыбнулась и протянула пакет или сумку или целый чемодан[89].
Шум летящего поезда — это она! все точно по времени, быстро забрать шифры — ив машину, там тоже сейчас мандраж: а что, если Катрин провокатор? а что, если готова засада?
Как медленно подходил поезд, как тянулось время, один, два, трое вышли — сейчас выйдет она, о, выйди же! (так идальго заклинали выйти на балкон своих сеньорит) — трое прошли равнодушно мимо скамейки, я смотрел им в спины, я ненавидел и весь мир, и самого себя.
Поезд тронулся и скрылся, стук колес удалялся, все кончено, она не приехала, она подвела, наобещала, а потом испугалась, трепло, мне не везло, проклятая судьба играла со мною, как ветер с мокрым листком, бегущим по платформе, он то прилипал, то отрывался, катись, катись, зеленый лист, перелетай поля сырые и в горстку охладевшей пыли на полдороге обратись!
А может, она вынула из сейфа шифры, кто-то заметил, стукнул, ее арестовали? Сейчас допрашивают и уж наверняка расколют. Или уже раскололи, и весь район оцеплен полицией, она наблюдает и вот-вот захлопнет мышеловку.
Какая обида, сколько потрачено сил, выброшено кошке под хвост… Что делать? Уходить? А что еще? Следующий поезд — через час. Ребята в машине, конечно, промолчат, однако подумают: слабак. Проигравших не уважают нигде, и правильно делают. Проклятые бабы, все они капризны, ненадежны, непунктуальны…
Я встал и уныло поплелся с перрона в сторону светившихся домов, где курсировала наша машина.
«Ты куда? — прямо из кустов. — Ты уже уходишь? Извини, я не успела на поезд, я взяла такси!
(Боже, приехать на такси, это же ни в какие рамки!) Ты не волнуйся, я принесла! Я принесла! бери!» (О, счастье!) «Где такси?» — «Прямо рядом!» (Какой ужас! нас увидит шофер!) — «Спасибо! — схватил пакет, сердце выскакивало из груди, — пока! прощай, до завтра!» Я обнял ее, я целовал, целовал и вдруг почувствовал, что флюиды нежности забили из меня, как нефть из скважины, они летели в Катрин, она чувствовала это и сияла от счастья, я сам превратился в пульсирующую нежность, я целовал и целовал ее на пустынной платформе.
Я вскоре уехал, она продолжала работать, я уехал, навсегда запомнив тот звездный миг, я уехал и больше никогда не видел ее.
Почему она стала работать с нами? Почему пошла на риск? Ведь не ради омаров и «Мумм», а те ничтожные подарки от нас составляли десятую часть ее зарплаты! Денег не брала, считала это унизительным. Почему не боялась ни ареста, ни тюрьмы, ни расстрела? Почему помогала, хотя терпеть не могла ни коммунистов, ни Страны Советов?
Загадка человеческой души.
Через пару лет мы встретились с коллегой, которому я передал Катрин на связь, сидели, пили кальвадос и трепались, и вдруг он вспомнил: «Ты знаешь, старик, какой номер однажды отмочила наша бабушка? Когда я собрался уходить, она вдруг вскочила и подняла юбку: «Ты видел когда-нибудь такие красивые ноги? — «И как ты реагировал?» — спросил я. — «Сказал, что действительно ничего подобного в жизни не встречал!»
Я хотел посоветовать ему читать бабушке вслух Т. С. Элиота, но промолчал, чтобы не обидеть, — парень был ранимый и сам писал стихи.
Москва, 1985 — 1991
…пьют молоко летучих мышей и кошек, рыбу ловят руками, во время еды прячутся или закрывают глаза, а все остальное делают не таясь, подобно философам-циникам. Сжирают сырыми трупы жрецов и королей, дабы впитать в себя их достоинства.
Я еще на пути к «Националю». Гена, я еще топаю по жаркой улице Горького, всматриваясь в прохожих, и крутится в голове какой-то легкомысленный мотивчик на старый стих, посвященный прекрасной и единственной в тот прекрасный и единственный час в том прекрасном и единственном городе, что-то вроде «а я себе гуляю и сигареткой балуюсь, смотрю, переживая, на проходящих барышень»[90], тянется мотивчик, словно ничего не изменилось, может, мы просто бежим на месте, как кэрролловская Красная Королева, и этот толстый солидный дядя с плешью, скользящий подслеповатыми глазками по мелькающим ножкам, и есть тот самый я, баловавшийся сигареткой?
В 1985 году медленно, тонкими намеками началась перестройка, возбуждая больше любопытства, нежели веры в будущее, — все так обрыдло, что даже фантазия не фонтанировала.
Я еще купался в театральной славе (пьесу показали в обществе слепых, и мы с режиссером там выступали с разъяснениями о терроризме США, срывая аплодисменты), спектакль бороздил просторы Поволжья и Украины, рассказывая простым советским людям о зловещем ЦРУ, ненавидевшем всех хороших людей и лившем вокруг кровь.
Иногда я позванивал коллегам в родной отдел (говорили со мной, как с назойливой мухой, хотя я ничего не просил), пару раз поздравил Витю, уже первого заместителя начальника разведки, с какими-то юбилеями («Надо бы увидеться», — заметил я. «Надо бы», — отозвался Витя безрадостно), ты, Гена, кажется, в 1983 отчалил в ГДР на ключевое место шефа, по важности одновременно члена коллегии КГБ.
Гордиевский уже два года бился насмерть в туманном Альбионе, в основном со своими начальниками, которые не давали ему ходу, видимо, кожей чувствуя, что он принадлежит к когорте тайных англосаксов, с ним мы переписывались, хотя мне не нравилось, что он отвечал с большим опозданием, иногда даже одним письмом на мои два, — власть портит людей, заместитель резидента в Лондоне — это шишка, хотя, конечно, червяк по сравнению с тобою и Витей…
«Дорогой Михаил Петрович! Очень рад за Вас в связи с успехами на театральном поприще. С интересом слежу за Вашим прогрессом здесь и буду счастлив вместе с Вами, когда произойдет всероссийская известность (в то же время моя преданность Вам и признательность сохранятся неизменными, даже если, вопреки ожиданиям, она и не придет)…»
Рисунок Кати Любимовой
А вот из другого:
«…Моя жизнь здесь, к сож-ю,[91] не отвечает Вашим рекомендациям. Борьба за самоутверждение продолжается. Дни, недели и месяцы проходят в тех заботах, которые Вам хорошо известны, причем с изрядной долей утомления и перенапряжения. Я не вижу тех прелестей, о которых говорите Вы, — театра, концертов, выставок, музеев и пр. Моим утешением является лишь 3-я программа радио, которая передает только серьезную музыку, и я ее слушаю постоянно».
Бедняга.
Мы иногда виделись во время его отпусков, приглашал он меня в бар отеля «Спорт» недалеко от его дома, угощал вылетевшего из седла шефа ужином и баловал сувенирами, попутно кляня своих начальников в Лондоне, не разбиравшихся в политической разведке. Правда, тебя, Гена, и других боссов в Москве не трогал: кто знает? вдруг я сниму телефонную трубку…
И вот майский вечер 1985-го, телефонный звонок, неровный голос Олега Антоновича: «Я вернулся, кажется, навсегда, меня отозвали», — трубка звучала пришибленно, я в это время стоял в трусах[92] (до странности душный вечер), с огромной хрустальной (!) чашей, наполненной красным вином, ее, между прочим, я приобрел в Вене во время секретной миссии (в ушах звучит знакомый венский вальс).
Когда в палящий зной стоишь в трусах и с чашей, очень неплохо получаются дружеские советы глобального характера, особенно когда не знаешь, что собеседник работает на вражескую разведку, — отсюда и моя реакция: «Плюнь на все, старик! Защищай кандидатскую, у тебя ведь отличная голова! (Не ошибся, даже недооценил.) Или подавай в отставку!» (Понятно, что нет ничего лучшего для подражания, чем собственная неповторимая биография.)