Записки непутевого резидента, или Will-o- the-wisp - Страница 28
Агента завербовали в Москве «на основе симпатий к Советскому Союзу, усиленных личными отношениями», он брал деньги, доставал документы и даже подкупил одну важную персону. Деталей вербовки Центр не раскрывал, да и интересует это лишь чрезмерно любопытных, важно, что завербовали и успешно работали.
На первую встречу Ашик-Кериб прибыл на белом «мерседесе» (ну и агент! еще бы на вертолете приземлился!)[29], в блестящем, как змеиная кожа, костюме, бежевых перчатках и лайковых, на высоком каблуке туфлях. Ростом маловат, чертами лица мелковат, к тому же зад свисал чуть не до пяток.
Бойтесь низкорослых: они амбициозны и властолюбивы, изранены комплексами неполноценности и потому ненавидят всеми фибрами души высоких, длинноногих, со скульптурным торсом, таких, как достопочтенный товарищ Майкл, впрочем, Ашик-Кериб никак не проявил своей злобности, наоборот, лучился в улыбках и со всем соглашался.
Первая беседа прошла в дискуссиях о Бисмарке, насморке и пряниках, Москва всплывала тут и там во вздохах и ахах: как славно было среди театральной богемы! Как прекрасны были заслуженная актриса X. и народный артист Н.! Какая публика собиралась в консерватории! А приемы во французском посольстве?
Майкл внимательно слушал и мотал на ус.
«На чем же его взяли? как завербовали» — ведь и не пахло любовью к пролетариату, да и богат, сволочь, знал толк в антиквариате и драгоценных камнях (всегда в бомонде и хай лайфе, среди режиссеров и художников, в охотничьих заповедниках, где сильные мира сего на пышных дачах, четверть часа рассказывал, как жарил шашлык из печенки, баранины, помидоров и лука, жарил прямо на решетке камина, скотина), Майклу такая долче вита в Москве и не снилась, кагэбэшников в свет не приглашали, да и боязно было: попадешь в разработку своих же коллег, потом отдувайся.
Однажды Майкл случайно подсел в такси к каким-то черным, а они въехали во двор сомалийского посольства, милиционер — харя — попросил было документы, еле-еле унес ноги — доказывай потом, что не прибыл сюда на явку как ценный агент Сомали.
Вскоре от хрусталя и подмосковных дач перешли к прозе оперативной жизни — тут Ашик-Кериб забуксовал, разжечь его было нелегко, он со всем соглашался и уходил в кусты, стоило лишь комиссару Майклу затронуть боевые дела, как он начинал скрипеть стулом, крутить головой, рассматривая посетителей, ерзать и нервничать, пугая и Майкла, и больше всего самого себя.
Так и болтались в киселе — шаг вперед, два шага назад, и снова о жизни в городе, о камерных оркестрах и театральных новациях, которые были Майклу до фени, и, конечно же, о рынках, базарах, комиссионных, универмагах и универсамах.
Ужасная встреча, никаких надежд, никаких перспектив, скользкий угорь, к тому же не пьет, мерзавец, прикрывается исламом, а одному хлебать виски и тошно, и некрасиво.
На следующей встрече («мерседес» по совету Майкла был оставлен в миле от ресторана) снова кисель и снова бомонд («Терпеть не могу Дома литераторов — там вечно подсаживались к столику пьянчуги-писатели, а я ведь не пью… Иногда из Дома моделей забегал в ЦДРИ, мои девочки… я знал их всех… бывал на всех демонстрациях, я восхищался и Миленой Романовской, и Региной Збарской, но больше всех мне нравилась Вера… Вера!»).
Вера? (О, ты прошла тогда, как ток, как будто камертон затинькал…)
Воспоминание отдалось в животе, занятом перевариванием улиток, но Майкл сохранил неподвижность щек и ясность мысли.
Черная, как южная ночь, — татарская кровь, диковатый взгляд, острый, словно хлеставший, не оторваться, умереть.
Домой вернулся, насквозь израненный воспоминаниями, Копенгаген томил, сердце рвалось в Москву, пусть несуразную, пусть с полупустыми витринами и без уютных кро, но… там друзья и подруги, там прошла жизнь, там надежды, а что здесь?
В воскресенье Майкл погрузил сына и жену в машину и, так и не выбравшись из транса, помчался на север.
Море кокетливо подрагивало в штиле, пенилось и вяло било о камни, одинокие рыбаки, затерянные между глыб, замерли на берегу, слева расстилались уютные виллы, но жить в них Майклу совсем не хотелось, ибо думал он о преходящности бытия, образ Веры все разгорался и разгорался.
Он остановился у пустынного берега с обломками скал, выгрузил жену и сына, про себя отметив со сдержанной любовью, что семейная жизнь ему порядком надоела, и двинулся вдоль берега, одинокий, гордый, в роскошных вельветовых штанах цвета еще не созревшего апельсина, шел по камушкам, иногда ударяя по приглянувшемуся носком замшевого ботинка (именно с замшей смотрелся вельвет!), и наконец сел на камень и так и застыл вроде бы навечно.
Белый снег и синее море, белое море и синий снег, белый берег и синие чайки, белые блики на синем песке, белые дюны и синее солнце, ослепительно синие сосны, и, конечно, когда надо смешать все краски снова и затушевать места пустые, и заштриховать синее белым, а белое — синим, то не дозовешься ни зюйд-веста, ни просто норда, обыкновенный ветер отказывается работать, так и стоишь у окна между белым и синим, синим и белым, только ответь, почему же, зачем же смотришь ты в это окно запотевшее? словно судьбы ожидаешь решения, словно настала пора разрешения всех твоих умных и глупых вопросов, словно задумал внести оживление в нагромождение снежных заносов, словно рассвет ожидаешь в смешении, в новом свечении красок знакомых, в новом смятенье спасение словно! синее-белое, снова и снова смотришь, от синего цвета слабея, не шелохнутся, не вздрогнут деревья, можно, конечно, пустить белку по белому снегу, усадить женщину на камень, которого нету, усадить женщину, которой нету, на переломанную ветку кедра, чтобы сидела так в дюнах у моря, ожидая ветра из-за синего Эрезунда, чтобы было видно за горизонтом зарывающееся в волны белое судно, можно, конечно, оживить картину и на скамейку возле отеля, по другую сторону дюны синей посадить мужчину в свитере под Хемингуэя, рассматривающего кусок апельсиновой корки, но и это было, все было, синее-белое, синевато-блеклое, белизна сиреневая, синева серебряная, нет ни бега времени, нет никакого движения, нет ни Бога, ни дьявола, однообразно волнение моря и неподвижность картины, остается невысказанное, поспешное слово, потешное и безнадежное путешествие по белой пустыне, где синее — белое, белое — синее — снежное…
На следующей встрече Ашик-Кериб неожиданно взял полубутылку благородного шабли, которое цедил Майкл, и немного плеснул себе в бокал.
— Давайте выпьем за здоровье Веры!
Товарищ Майкл немного удивился:
— А что? Вы были с ней хорошо знакомы?
Ашик-Кериб загадочно улыбнулся, закатил глаза, расцвел и стал взахлеб рассказывать о красоте Веры и поездках с нею по злачным местам, по мастерским и театрам… это было ужасно, и Майкл даже отставил бокал с шабли, что бывало только при форс-мажорных обстоятельствах.
— Позвольте, Ашик-Кериб, а в какие годы вы с ней встречались?
— Шестьдесят пятый и шестьдесят шестой, — быстро, не напрягаясь ответил агент.
Майкл осторожно, чтобы не сломать скулы, сжал челюсти и припал к бокалу: именно в то время он ходил с Верой на лыжах, и они промерзли и потом на даче топили печурку и пили глинтвейн, и было так жарко, что пришлось сбросить почти все, и пламя играло на стенах, и громко взрывались сырые поленья, выбрасывая на пол искры и золу… о, ты прошла тогда, как ток!
Майкл вспомнил, как он мучился, прогуливаясь с Верой от Кузнецкого до Горького: в норковом манто и красных сапожках она походила на фею, спустившуюся в серую, плохо одетую толпу прямо из заграничного журнала, на нее глазели, выпучив глаза и не веря диву, — а конспиратор Майкл стеснялся, ибо в те годы одет был коряво, как все простые советские люди, к тому же он недавно поступил в КГБ, где учили не попадать в фокус внимания, а Вера жаждала демонстрировать свою красоту и рвалась в рестораны, где, к ужасу товарища Майкла, ее узнавали, приглашали на танцы, присылали шампанское и цветы…