Записки непутевого резидента, или Will-o- the-wisp - Страница 16
Днем мне удалось вытянуть на дринк двух американских дипломатов Рузвельта и Вуда (судя по легкости, с которой они шли на контакт, — црувцев), они, в свою очередь, интересовались, всерьез ли наши корабли двинутся к Кубе. Указанием свыше предписывалось проявлять твердость и не отступать от официальной линии, видимо, американцы имели такое же предписание, и мы расстались, мысленно покрутив кулаком перед соответствующим носом.
Из дома — к телефонным будкам (из посольства, естественно, старались не звонить). Поиск знакомых, приглашение на дринк, на ленч, на ужин, на встречу в ночном баре, что делать, если мир катился в пропасть? К вечеру я попал на домашний прием в Найтбридж, гости запаздывали, и мы грустно проговорили с полчаса с известным ирландским писателем Донливи — что мы могли сказать друг другу, кроме того, что мир безумен и все мы безумцы? Закрутилось все. Водородный зной. Век. Другой. Осел танцует чарльстон с луной.
Как несчастно, как бессильно выглядела разведка в те фатальные минуты, сколько отсебятины мы тогда накатали, стараясь писать округло, дабы не сесть в лужу, если события развернутся иначе. Тогда я впервые подумал, что разведке в такие моменты нельзя верить. Утешало, правда, что там, на высочайшем верху, аккумулируются золотые песчинки, — увы, много лет спустя я убедился, что эти песчинки тонут в хаосе и конъюнктуре.
Удивительно, почему разведка бессильна именно в те роковые моменты истории, когда необходим ее вклад? Ведь ЦРУ тоже не смогло спрогнозировать ни Вьетнам, ни революцию в Иране, не говоря уже о перестройке в СССР (этого сами отцы перестройки не могли предсказать, видимо, предвидение — это удел лишь гениев и безумцев).
Как назло, меня пригласили в Кембридж с лекцией перед студенческим либеральным клубом, масса вопросов о Кубе, брызги летели изо рта, когда доказывал, что на Кубе нет ракет дальнего действия. Какой-то залетный янки с возмущением заорал: «Выходит, что Кеннеди врун?» С нежностью думая о том, что по кембриджским полям в свое время прохаживались Филби и вся великолепная пятерка, я обошел вопрос и повторил свое экспозе, добавив, что смешно представить маленькую Кубу, развязавшую войну против Соединенных Штатов.
Студенты трепали меня лихо не только по Кубе, но и по всем параметрам, особенно по перебежчикам из Восточного в Западный Берлин. Золотые слова лились из моих уст: «Многие выступают против Германской Демократической Республики потому, что они или их родственники имеют собственность. Полиция стреляет потому, что существуют законы и границы, а их нельзя игнорировать. Если вы не останавливаетесь по приказу, в вас стреляют». Железная логика, и все верно, в конце концов, даже Грэм Грин в то время писал, что в бегстве на Запад нет ничего высокоморального: люди лишь хотели больше денег, чтобы хорошо жить. Подумаешь, хорошо жить захотели, филистеры и обыватели, а кто будет строить лучший безденежный мир, где из золота делают уборные?
После моего спича благодарные кембриджцы показали окрестности и устроили небольшой банкет, к вечеру, впрочем, стало известно, что Хрущев признал официально присутствие ракет на Кубе, пассаж, конечно, но тактичные англичане надо мною не измывались, как когда-то сказал сэр Генри Уоттон, все дипломаты — это честные люди, которые лгут ради своей родины.
Около полуночи, когда я выехал из Кембриджа, вдруг хлынул беспросветный ливень, дорога была узкой и не освещалась, а тут еще сломались «дворники», приходилось постоянно останавливаться, выходить из машины и тряпкой протирать лобовое стекло — видимо, это была легкая месть Судьбы, впрочем, это не отучило от вранья старлея, верившего в торжество коммунизма.
Боже, что творилось у меня в голове! Ведь не полным идиотом же я родился? И ведь не только Ленина я читал, но целый сонм критиков Великого Учения.
Неужели дурак?
Но крепок был камень, медленно точила его вода, и не сдвинули его с места ни британская пресса, безжалостно шерстившая коммунистов, ни Бертран Рассел, ни Маггеридж и Фишер, ни Артур Кестлер со «Слепящей мглой», поразившей прямо в верноподданническое сердце, ни Джордж Оруэлл и Евгений Замятин, ни Солженицын — камень покачивался, но снова прочно залезал в мох, боялся оторваться от благополучной земли и тут же придумывал аргументы, трусливо, но искренне оправдывавшие и Теорию, и Политику как историческую необходимость. Прав Питт-младший: «Необходимость — это отговорка тиранов и религия рабов».
Вот зараза-то, вот болезнь! И прицепилась ко мне так серьезно, пала на молодость, на лучшую часть жизни!
А может… Неужели… Пуркуа па?
Но работе все это только помогало, укрепляя уверенность в превосходстве Системы, и я мечтал о славе Лоуренса из Аравии, естественно, в варианте Михаила из Московии, хотя очень хотелось добавить к этим триумфам лавры лорда Байрона.
Иногда я представлял, как, издав под псевдонимом (очень нравилось Безлюбов) книжечку блестящих стихов, я вплываю в Центральной Дом литераторов, средоточие изысканной кухни и ослепительных талантов, — что стоит лишь одна надпись, сделанная забежавшим гением на стене: «Запомни истину одну: коль в клуб идешь — бери жену. Не подражай буржую: свою, а не чужую!»
К тому времени я уже молодой генерал, а не полковник, как Лоуренс, на шитый золотом мундир, увешанный орденами за подвиги в битвах с английскими консерваторами, наброшено кожаное пальто (кажется, так любил ходить Кальтенбруннер из гестапо), вид мой суров, но приятен.
Друзья-литераторы, знавшие меня как задрипанного дипломата, протиравшего кресла в посольствах, бросаются навстречу, помогают снять пальто… О Боже! Сверкнули эполеты, кто-то разглядел лампасы, загремели ордена, все поражены, объятия, поцелуи («Миша, это ты?!»), все сияют и торжественно ведут меня в зал, там в шоке уже официантки, особенно одна, как-то упорно не принимавшая у меня заказ на раков…
Но работа шла туго, поиск консерваторов напоминал ловлю бабочек неводом, коварные тори по странной причине не желали идти на контакт и тем более служить КГБ, видимо, они не представляли, какие горы фунтов стерлингов свалились бы на них, пожелай они войти в тайный комплот со мною[19].
Я пытался глубже проникнуть в тайны английского характера, но все больше запутывался. Стереотипы разрушались на глазах: рантье, банкиры и трутни оказывались добрыми и симпатичными людьми, а выходцы из трудовых масс, профсоюзники и шахтеры, слишком часто были выжигами и амбициозными дураками, а совсем но прогрессивным человечеством.
Я подружился с лордом, который совсем не походил на колониального людоеда в пробковом шлеме, избивавшего стеком несчастных китайских кули или индийских сипаев, и носил он не смокинг, а пуловер с продранными, но аккуратно зашитыми локтями, жил, подобно мне, в полуподвале (это успокаивало), интересовался книгами и театром, любую политику считал подлой и лживой, а ядерное состязание приравнивал к самоубийству. Дико все это было слышать от представителя правящего класса, сначала я даже подозревал, что им манипулирует английская контрразведка, дабы взять меня на крючок…
Привыкнув к бесцеремонности московской милиции, я замирал перед «бобби», когда случалось нарушать правила левостороннего движения (по правой стороне я, правда, ездил лишь по праздникам), и первое время заискивающе заглядывал им в глаза, даже не врезавшись в столб газового фонаря и не сбив маму с коляской. До сих пор в глазах стоит до безумия вежливый полисмен, остановивший меня ночью и молвивший: «Извините, сэр, но как бы вы отнеслись к идее включить фары?»
Еще труднее воспринималась знаменитая английская недоговоренность или преуменьшение (understatement); однажды Перри Уорстхорн заметил, что недавно видел нашего посла и очень интересно с ним поговорил, очень интересно, добавил он, и при этом как-то слишком тонко улыбнулся. Конечно же, я не преминул сообщить послу о столь лестном отзыве, на что его превосходительство молвил: «Интересно? Я просто сказал, что его газета — говно!»