Закат - Страница 22
Гудвезер вглядывался в лицо сына, пытаясь распознать его выражение. Он очень беспокоился за рассудок Зака, – впрочем, за свой рассудок он беспокоился не меньше. Готовясь начать разговор, Эф потер рукой рот и почувствовал шероховатости в уголках губ и на подбородке, – выходило, он не брился уже несколько дней.
– Я тут полистал руководство для родителей, – начал он, – и знаешь, оказывается, там нет раздела о вампирах.
Эф жалко улыбнулся, однако он не был уверен, что улыбка сработает. Он даже не был уверен, что его улыбка хоть в какой-то мере сохранила прежнюю силу убеждения. Он вообще не верил, что кто-то еще способен улыбаться.
– Ну ладно. В общем, то, что я сейчас скажу, прозвучит несколько путано, да какое там несколько – просто путано. И все-таки я скажу. Зи, ты знаешь, что мама любила тебя. Любила больше, чем ты можешь себе представить. Любила так, как только мать может любить сына. Вот почему мы с ней сотворили то, что сотворили, – для тебя это временами походило на перетягивание каната, – и все по одной причине: ни один из нас просто физически не мог вынести разлуки с тобой. Потому что посредине каната, который мы перетягивали, был ты. Да что там посредине – ты сам был этим канатом. Центром нашей жизни. Я знаю: дети иногда винят себя за расставание родителей. Но то, что удерживало нас друг возле друга, – это был именно ты, наш сын. И когда мы ссорились из-за того, кто должен остаться с тобой, это сводило нас с ума.
– Пап, тебе не обязательно все это мне…
– Я знаю, знаю. Ближе к делу? Но нет. Ты должен услышать то, что я хочу сказать, причем именно сейчас. Может быть, мне самому нужно услышать это, понимаешь? Мы должны смотреть друг на друга ясными глазами. Мы должны выложить все это перед собой – немедленно. Материнская любовь – это… это все равно что силовое поле. Она куда сильнее любой человеческой привязанности. Она очень глубока – до глубины… до глубины души! Отеческая любовь – я имею в виду мою любовь к тебе, Зи, – это самая великая сила в моей жизни, абсолютная. Именно благодаря ей я осознал кое-что насчет материнской любви – возможно, это самая могучая духовная связь, какая только есть на свете.
Эф взглянул на сына, пытаясь понять, как тот воспринимает его слова, но никакой реакции не увидел.
– И вот теперь эта напасть, эта чума, эта ужасная… Она забрала маму, ту, какой мы ее знали, и выжгла в ней все доброе и хорошее. Все правильное и истинное. Все то, что и составляет человека, как мы его понимаем. Твоя мама… она была прекрасна. Она была заботлива. Она была… И еще она была безумна – в том смысле, в каком безумны все преданные и любящие матери. А ты был для нее величайшим даром в этом мире. Вот как она понимала тебя. И ты остаешься для нее величайшим даром. Та ее часть, для которой ты составляешь весь смысл существования, продолжает жить. Но сейчас… сейчас мама уже не принадлежит себе. Она больше не Келли Гудвезер, не мама – и принять это для нас с тобой самое трудное, что только может быть в жизни. Насколько я понимаю, все, что осталось от прежней мамы, – это ее связь с тобой. Потому что эта связь священна и она не умрет никогда. То, что мы называем любовью – на свой лад, в духе глупых сопливых поздравительных открыток, – на самом деле нечто гораздо более глубокое, чем мы, человеческие существа, представляли себе до сих пор. Ее человеческая любовь к тебе… словно бы сместилась, переформировалась и превратилась в новую страсть, в новую жажду, в нужду небывалой силы. Где она сейчас? В каком-то ужасном месте. А она хочет, чтобы ты был там, рядом с ней. В этом месте для нее нет ничего ужасного, ничего злобного или опасного. Она просто хочет, чтобы ты был рядом. И вот что ты должен понять: все это лишь потому, что мама тебя любила – всецело и бесконечно.
Зак кивнул. Он не мог говорить. Или не хотел.
– Теперь, когда все сказано, мы должны обезопасить тебя от нее. Она выглядит сейчас совершенно иначе. Это потому, что она и сама теперь совершенно иная – иная в фундаментальном смысле, – и с этим нелегко справиться. Я не могу вернуть нам прежнюю жизнь, я могу лишь защитить тебя от нее. От того, во что она превратилась. Теперь это моя новая работа – как твоего родителя, твоего отца. Подумай о прежней маме и представь себе – что бы она сделала, чтобы уберечь тебя от угрозы здоровью, безопасности? Ну, скажи, как бы она поступила?
Зак опять кивнул и ответил без промедления:
– Она спрятала бы меня.
– Она забрала бы тебя. И увезла бы как можно дальше, в какое-нибудь безопасное место. – Эф сам внимательно прислушивался к тому, что говорит сыну. – Просто схватила бы тебя и… пустилась бежать со всех ног. Я прав или нет?
– Ты прав, – сказал Зак.
– Ну вот. Значит, она стала бы твоей сверхзащитой. А теперь твоей сверхзащитой буду я.
Бруклин
Эрик Джексон сфотографировал протравленное окно с трех разных точек. На дежурство он всегда брал маленький цифровой «Кэнон», наравне с пистолетом и значком.
Травление кислотой стало повальным увлечением. Кислоту, купленную в обыкновенном хозяйственном магазине, обычно смешивали с обувным кремом, чтобы на стекле или плексигласе оставался четкий след. Он проявлялся не сразу – требовалось несколько часов, чтобы смесь как следует «прожгла» стекло. Чем дольше сохранялась на его поверхности нанесенная кислота, тем устойчивее становился рисунок.
Эрик отступил на несколько шагов, чтобы оценить изображение. Шесть черных отростков лучами расходились от красного пятна в центре. Он пощелкал кнопкой, перебирая изображения в памяти камеры. Вот еще один похожий снимок, сделанный вчера, в Бей-Ридже, только не такой четкий, как нынешние. А вот и третий рисунок – Эрик щелкнул его в Канарси, – он больше походил на гигантскую звездочку, какой в книгах помечают сноски, но линии смелые, нанесенные все той же уверенной рукой.
Джексон мог узнать руку Линялы где угодно. Правда, сегодняшнее изображение не выдерживало сравнения с его обычными творениями и больше походило на работу любителя, однако тонкие дуги и точные пропорции рисунка однозначно выдавали автора.
Этот тип шлялся по всему городу, иногда за одну ночь его «шедевры» появлялись в самых разных местах. Как такое возможно?
Эрик Джексон был сотрудником специального подразделения Полицейского управления Нью-Йорка – общегородской оперативной группы по борьбе с вандализмом. В его задачу входило выслеживать вандалов и пресекать их действия. К правилам Полицейского управления, предусматривающим наказание за рисование на улицах, он относился как к Священному Писанию. Даже самые красочные, хорошо прорисованные граффити представляли собой публичное оскорбление общественного порядка. И призывали других рисовальщиков расценивать городскую среду как свои угодья, где можно делать все, что душа пожелает. Свобода самовыражения всегда была знаменем для разного рода негодяев, ведь разбрасывание мусора – тоже своего рода акт самовыражения, однако за это вполне можно угодить в каталажку; здесь правила жесткие, и их пока никто не отменял. Порядок – вещь хрупкая; чуть что – хаос всегда рядом, буквально в двух шагах.
Сейчас в городе это особенно бросалось в глаза, за доказательствами не нужно было далеко ходить.
Беспорядки охватили целые кварталы в Южном Бронксе. Хуже всего было по ночам. Джексон постоянно ждал звонка от капитана, – звонка, который побудил бы его надеть старую форму и выехать на патрулирование улиц. Однако звонков не было. От капитана вообще не было слышно ни слова. Да и полицейская волна в основном молчала, когда бы Джексон ни включил радио в своей машине. Поэтому он просто продолжал делать то, за что ему платили деньги.
Губернатор никак не реагировал на просьбы призвать на помощь населению национальную гвардию, но ведь он был всего-навсего парнем, сидящим в Олбани, которого более всего беспокоило собственное политическое будущее. Ну хорошо, допустим, в Ираке и Афганистане по-прежнему остаются большие воинские контингенты, поэтому национальная гвардия малочисленна и недоукомплектована, но все же… Глядя на столбы черного дыма в далеком небе, Джексон подумал, что сейчас никакая помощь не была бы лишней.