Заговор букв - Страница 10
Вторая половина ХХ века дает огромный рефлективный материал на тему диалога поэта и читателя. Бурные обстоятельства этого диалога в 60-е и сужение, почти прекращение его в 90-е годы[3] настоятельно требуют установления закономерностей и каких-то обобщений, которые не могут входить в задачи данной работы. И если сводить материал до минимума, то в сухом остатке окажется Нобелевская лекция И. Бродского (см. Бродский И. А. Стихотворения. Таллинн, 1991.), единственного из поэтов последнего полувека, которого уже сейчас (впрочем, это было ясно и 20-30 лет назад) можно назвать великим.
В высказываниях Бродского сфокусировалось многое из того, о чем говорили непримиримые оппоненты А. Блок, О. Мандельштам и В. Маяковский.
Разговор о диалоге «писатель – читатель» Бродский начинает сразу после вступления: «Произведение искусства, литература в особенности и стихотворение в частности, обращается к человеку тет-а-тет, вступая с ним в прямые, без посредников, отношения». Бродский, как и Мандельштам в статье «О собеседнике», не уточняет портрет читателя, не ставит никаких условий для возможного диалога. Он дает лишь формулу общения человека с литературой. То, что было обязательным для Ломоносова и Державина (общность «человек – государство»), им, человеком ХХ века, отвергается, а литература и государство воспринимаются как антиподы: «Негодование, ирония или безразличие, выражаемые литературой зачастую по отношению к государству, есть, по существу, реакция бесконечного… по отношению ко временному». Формулы ломоносовского и державинского памятников выворачиваются наизнанку, зато с той же очевидностью обнаруживается близость к позиции Блока в статье «О назначении поэта». Для поэтов XVIII века государство – и непосредственный адресат, и своего рода посредник между поэтом и потомками. Для Блока и Бродского чиновники, государство (что одно и то же) – досадная помеха на пути к диалогу с читателем. И дело тут не в каком-нибудь романтическом анархизме Блока и Бродского, а в том, что оба поэта предпочитают вечное временному, то есть действуют в сфере, где государство как временное явление можно не учитывать: «Обладающее собственной генеалогией, динамикой, логикой и будущим, искусство не синонимично, но, в лучшем случае, параллельно истории, и способом его существования является создание всякий раз новой эстетической реальности».
Функции литературы (поэзии) Бродский видит в том, что «она помогает человеку уточнить время его существования» в потоке вечности, самоопределиться, прояснить для самого себя свою индивидуальность. Шекспир писал об искусстве как о «зеркале перед природой» (Шекспир В. Собр. соч. в 8 томах. М., 1960. Т. VI), Уайльд утверждал, что в литературном произведении не отражается ничего, кроме его автора (Уайльд О. Избранное. М., 1986). Бродский нас подводит к другому образу. Литературное произведение не зеркало, а инструмент совершенствования читателя: «Чем богаче эстетический опыт индивидуума, чем тверже его вкус, тем четче его нравственный выбор, тем он свободнее – хотя, возможно, и не счастливее». Более того, инструмент этот обладает, по Бродскому, свойством универсальности: «Искусство… в частности литература, не побочный продукт видового развития, а ровно наоборот. Если тем, что отличает нас от прочих представителей животного царства, является речь, то литература и в частности поэзия, будучи высшей формой словесности, представляет собой… нашу видовую цель».
Таким образом, те ограничения, которые налагал на воздействие своей музы на читателя Пушкин, снимаются. Сама постановка вопроса о том, что когда-нибудь не будет ни одного «пиита», становится неуместной. Поэзия как вечность оказывается не только в прошлом для читателя, но и постоянно – в будущем по отношению к нему.
Может показаться, что Бродский переоценивает воспитательную функцию искусства, которую, впрочем, уместней было бы назвать формирующей. Но мысль его несколько иная. Проследим за логикой его высказываний: «Роман или стихотворение – не монолог, но разговор писателя с читателем – разговор… крайне частный, исключающий всех остальных… И в момент этого разговора писатель равен читателю, как, впрочем, и наоборот… Равенство это – равенство сознания, и оно остается с человеком на всю жизнь в виде памяти… и рано или поздно… определяет поведение индивидуума». Художественная реальность произведения существует в сознании писателя в момент творчества и в сознании читателя в момент восприятия, то есть чтения. Получается так, что вне этих сознаний художественного произведения нет (или оно существует только в потенции). Если музыка звучит в момент исполнения, то для литературы такое исполнение – «разговор писателя с читателем», что прямо противоречит Блоку и очень близко к воззрениям Мандельштама. И уже прозвучавшее произведение как бы заполняет сознание читателя, самыми непредсказуемыми путями формируя у него картину мира. Именно в художественных образах воспринятая картина мира способствует гуманизации человека, буквально – подчеркивает и обостряет в нем специфически человеческие черты.
Бродский столько говорит в своей Нобелевской лекции о политике, противопоставляя ей позицию «частного человека», что противоположность взглядов его и Маяковского не вызывает сомнений. Замечательно то, что Бродский считает литературу (правда, прежде всего – классическую) прививкой от социального гипноза, а Маяковский как раз предполагал сделать литературу орудием в руках политиков. Но сходятся Маяковский и Бродский совсем не в этом. И тот и другой очень заинтересованы в массовом читателе. Маяковский – для расширения зоны гипнотического воздействия и распространения пролетарской идеологии, а Бродский – для очеловечивания и спасения для культуры и в культуре наибольшего количества людей. Маяковский легко забывал о «единице» ради миллионов. Бродский, говоря о социальных катаклизмах, пишет: «В настоящей трагедии гибнет не герой – гибнет хор».
Впрочем, дело не в том, чтобы обнаружить, как именно фокусируются и преломляются во взглядах Бродского взгляды его предшественников. Эпохальная роль Бродского, может быть, в том и состоит, что, вобрав три века существования (или более) русской поэзии в свое творчество, он образовал мощный поэтический узел и не завершил традицию, а продемонстрировал ее принципиальную незавершаемость.
«Поэт… есть средство существования языка». Читатель оказывается средством существования поэта. Целью в таком случае становится поэзия (литература, искусство, культура) как единственно возможная форма существования человечества.
Это очень стройная система, но в ней не хватает одной фигуры, без которой легко обходится в своих построениях Бродский, а именно того, кто все это должен объяснять не-читателям и превращать их в читателей. Мы не оспариваем всеобщность этой системы, но должны понимать, что кризис книжной культуры, в условиях которого существует сейчас цивилизация, может быть преодолен, и история неоднократно показывала нам примеры преодоления подобных кризисов, но ни один подобный кризис не преодолевается без усилий учителя литературы. И любые темные века в истории человечества прерываются тем, кто терпеливо передает подросткам ценности, содержащиеся в древних и новых текстах.
Поэзия и философия в оде М. В. Ломоносова «Вечернее размышление о Божием величестве при случае великого северного сияния»[4]
Уже первобытные люди связывали явления природы с высшими силами, так что в повороте темы ничего неожиданного нет. Надо, впрочем, отметить языческое отношение Ломоносова к богу: он воспринимает его с точки зрения мощи и красоты, аспект морали остается вне его внимания, по крайней мере, в этом стихотворении. Особое внимание к мощи подчеркнуто в названии двойным употреблением корня «вел» (от велий – большой). С одной стороны – «величество» Бога, с другой – «великое» северное сияние.
Из того, о чем еще можно сказать сразу, – выбор одних мужских рифм, довольно редкий и у Ломоносова, и вообще в поэзии XVIII века. Ломоносов считал мужскую рифму более энергичной и звучной, чем женская, иначе говоря, более эстетически полноценной. Его предшественники-силлабисты мужской рифмы практически не знали. Можно предположить, что отчасти выбор рифмы связан с необычностью явления, вдохновившего Ломоносова, отчасти – с силой эмоции, движущей его вдохновение.