Загадка Отца Сонье - Страница 2
По левую руку, на горном плато вдали, чернел, как гнилой зуб, полуразвалившийся замок других еретиков – тамплиеров. Этих уже Филипп Красивый сжег вместе с замком, лет эдак через сто после катаров. То-то и перекликаются по ночам богопротивные души над нехорошейдорогой (так ее испокон веку называли в наших краях).
Однако вскоре мы свернули с этой дороги на боковую тропу. Теперь было ясно, куда мы направляемся. Там, на самом краю деревни, противоположном нашему дому, стоял заброшенный храм Марии Магдалины, проклятый Святой Церковью в те же стародавние времена за какие-то прегрешения, только туда эта тропа и вела. Мало кто у нас по ней хаживал, место считалось черным. Не таким черным, конечно, как тамплиерский замок, но тоже хорошего мало: ясно, без причины папа Римский самолично проклинать бы храм Божий не стал. Про страхи, что творятся в этом храме по ночам, тоже у нас рассказывали: тут тебе и призраки, и оборотни, и какая-то (тьфу ты! срамота!) волосатая нагая женщина, вытворяющая черт-те что. Не могу сказать, чтобы я во все эти байки сполна верил, поскольку слышал их один раз от нашего пьяницы старика Рене, который, когда напьется, и монаха, поди, за оборотня примет, а другой раз от дурачка Потьена, с детства тронутого умом – ему, одержимому, и не такое могло привидеться, он даже, когда умер, был похоронен за кладбищенской оградой, как и должно для сумасшедшего. Но чтобы мне самому, по доброй воле взбрело в голову пойти к этому проклятому храму – нет уж, поищите другого олуха.
Однако, судя по направлению, отец Беренжер держал путь именно туда, никуда больше не вела эта дорога. Но вид у господина кюре был настолько беззаботный, что и я припрятал до поры свои страхи, тем более что, по моему представлению, нечисть, если она вправду существует, все же должна была бы поостеречься безобразничать в присутствии рукоположенного отца церкви.
Деревня наша Ренн-лё-Шато достаточно протяженная. Когда-то (тот же отец Беренжер говорил) она была городом, едва ли не таким же, как Каркассон, известным центром еретиков, и только после их разгрома стала деревней. Домов с тех пор, конечно, поубавилось, но от одной окраины до другой топать и топать. Мы еще не прошли и половины пути, когда я, весь взмыленный от жары, начал отставать. Мешок был не то чтобы тяжел, но неудобен: опустишь ниже – заступ волочится по земле, возьмешь выше – какой-то ящик углом бьет тебя при каждом шаге по седалищу.
Видя мою муку, отец Беренжер сначала сбавил шаг, потом предложил мне передохнуть. Но после минутной передышки мешок ничуть удобнее не стал, а седалище мое, уже было притерпевшееся к ударам, теперь уже решительно отказывалось их переносить и, упреждая боль, при ходьбе вихлялось взад-вперед, как у дурачка Потьена, когда он, блаженный, изображал какое-нибудь непотребство. Тогда господин кюре сам взялся за мешок:
— Давай, Диди, теперь моя очередь.
Ну, это уж дудки! Чтобы преподобный отец волочил на горбу мешок, а деревенский увалень налегке семенил сзади, — где это видано? Да мне после этого на улице не показаться – засмеют! Что-то в этом роде я ему и сказал, вырвал у него мешок и припустил быстрее.
— Ты, я вижу, упрям, — снова настиг меня отец Беренжер, — а идти еще далеко. Если ты свалишься, это будет на моей совести. Упрямство – грех.
— А если кюре с мешком горбатится – это не грех? — огрызнулся я. — Может, в Марселе они только так и расхаживают, но у нас не Марсель. — Со зла чуть было не прибавил, что, может, в Марселе преподобные отцы еще и в полосатых купальниках скачут у всех на виду, и к прóклятым храмам каждый Божий день с заступами трусят, но вовремя придержал язык.
— Ладно, ворчун, — улыбнулся отец Беренжер. (Это я-то ворчун! Умел бы он мысли слушать!..) — И что прикажешь делать? Разбить лагерь, устроить привал? Если ты так хорошо знаешь здешние обычаи, подскажи – как бы на моем месте поступил другой кюре?
— Другой кюре, — сказал я, — давно бы завел себе осла. Даже господин аббат Будэ не гнушается ездить на осле.
— Гм, возможно, ты прав, — согласился он. — Но, к сожалению, у меня пока нет осла. Да и хорошо бы я смотрелся верхом на осле!
— Уж не хуже, чем с мешком на спине! — буркнул я. — Уж коли вы кюре, то брали бы пример с Господа нашего Иисуса Христа.
— О чем ты, малыш?
— О том самом! На чем Он, по-вашему, въехал в святой град Иерусалим?
— Твоя правда, — согласился отец Беренжер. — А при нынешнем начинании уподобиться в этом Ему – пожалуй, было бы тем более кстати. — Произнес он это задумчиво и вполне серьезно, только вот чтó он имел в виду – поди его пойми (потом уже приучил себя вдумываться в смысл его порой весьма туманных слов). — Однако, — продолжил он, — осла нет, вот в чем беда. Такова уж данность. Что скажешь, исходя из нее, мой друг?
— А то скажу, что осла, коли надобно, можно и взять.
— М-да, пожалуй, пожалуй… — Кюре достал кошелек. — И за сколько его, как ты думаешь, уступят?
Вопрос был не лишний. Жалованье у сельского кюре, всем известно, скромнее некуда – всего лишь 150 франков в год, а народ у нас тут скаредный и даже с простого священника каждый готов содрать столько, что, небось, и самому папе Римскому мало не покажется.
Однако, затевая разговор об осле, я, хотя и преследовал свою корысть, но вовсе не за счет кошелька нашего бедного кюре. В эту самую минуту мы как раз проходили мимо дома моей тетушки Катрин, женщины добрейшей и набожнейшей, и в хозяйстве у нее как раз имелся подходящий ослик. Корысть моя была даже двойной: во-первых, переложить мешок со своей спины на ослиную (для того ее и Господь создал), причем совершенно бесплатно – тетушка ни за что не станет брать денег с преподобного отца; во-вторых – не накормив обедом, хлебосольная тетушка ни в какую не выпустит из своего дома господина кюре, а уж заодно – и меня грешного (матушка-то, видно, решила, что с меня и повидла из чулана будет вполне довольно).
Я посоветовал отцу Беренжеру убрать его кошелек.
— Да так уступят, — заверил я его. — Как вы там в давешней проповеди говорили: "…дающему – да воздастся…" Как-то вы еще лучше сказали… Уступят, сами увидите, — с этими словами я открыл калитку.
Катары, тамплиеры, ослик Дуду и мой зубастик прадедушка Анри, который некогда сжег Москву
И сразу же донеслось из-за розовых кустов, росших перед домом:
— …Неприятель на левом фланге! Первая батарея, картечью заря-жай!.. Пли!
За сим не преминул последовать залп. Посыпалась на нас, правда не картечь, а сушеный горох, и громыхнуло отнюдь не из пушки, а из… как бы это попристойней-то выразиться… из другого, в общем, орудия. Ибо в кустах пряталась вовсе не батарея, а один-одиношенек мой столетний, выживший из ума, прости его, Господи, прадедушка Анри.
Мой прадедушка Анри пользовался едва ли не большей известностью в наших местах, чем даже отец Беренжер. И дело тут было не только в его сверхпочтенных летах, и не в том, что недавно у него начали заново расти зубы, а в том еще, что он когда-то своими глазами видел Наполеона Первого, вместе с ним участвовал в российском походе и во время этого похода там, в Сибири, даже сжег их столицу Москву. Потом был русский плен, где он, в ту пору еще двадцатилетний капрал артиллерии, потерял все пальцы на ногах, — они просто отвалились, не выдержав сибирских морозов, потому всю оставшуюся жизнь он ковылял в специальных крохотных башмачках, похожих на копытца, — и откуда вынес несколько русских слов, из которых одно, особенно ему, видимо, полюбившееся, и непонятное, как сама Россия с ее смертными холодами, повторял при всяком случае: слово " говньюк".
— Еще раз заря-жай! — не унимался он. — По говньюкамиз всех орудий – пли!..
Лишь сейчас мне дано осознать, что он вовсе не был безумцем, мой бедный прадедушка. Просто на его замыкании витка тоже слиплось все комом, и розовый кустарник в Ренн-лё-Шато был, может, в двух шагах от русской столицы, которую ему, совсем молодому капралу, еще только предстояло спалить дотла.